Духовный отец в Древней Восточной Церкви

При публичной форме покаяния на первый план становится не пастырски–исправительное воздействие на грешника, а суд и наказание за грех. Так было и в монастырях, допускавших публичную исповедь. Но с этим не мирились лучшие представители келлиотского монашества, которые то во имя нравственной пользы самого монашеского общества, то из сострадания к грешникам протестовали против публичного церковного суда над ними: «Один согрешивший брат выслан был пресвитером из церкви. Авва Виссарион встал и вышел вместе с братом, говоря: «И я также грешник»»[334].

Открытая исповедь грехов могла соблазнить братию. Рассказ о борющих помыслах мог заронить в душу немощного семя греха. «Помыслов своих, — говорит авва Исайя, — не открывай всем, чтобы не быть в преткновение ближнему своему»[335]. Слыша о чужих грехах, он, естественно, начинал считать себя выше кающегося, заражался самомнением. По случаю тяжких грехопадений среди братий в Скиту и Келлиях обычно созывались собрания, руководимые пресвитером, где падшие получали выговор. «Один брат в Скиту пал в грех. Братия собрались и послали за аввою Моисеем, но он не хотел идти. Пресвитер (ό πρεσβύτερος) опять послал звать его таким образом: «Иди, тебя ожидает. собрание». Моисей явился с дырявой корзиной, заполненной песком. Песок сыпался из корзины, и старец объяснил братии, что это его грехи сыплются позади его, но, не обращая внимания на них, он пришел «судить грехи чужие» (Αμαρτήματα άλλότρια κρΎναι). Услышав это, братия ничего не стали говорить согрешившему брату, но простили его» (συνεχώρησαν αύτφ)[336]. Таким же наглядным способом авва Пиор Нитрийский вразумил братию, когда «однажды в Ските было собрание по случаю падения одного брата» (συνέδριον περ\ σφάλματος άδελφου)[337]. Очевидно, подвижники готовы были видеть грех осуждания ближнего в публичном выговоре падшему. «Истино кающийся, — свидетельствует преп. Марк, — подвергается поруганию от неразумных», и он видел в этом признак благоугодности покаяния. Но авторитетные подвижники, и в том числе сам Марк, вооружались против неразумного поругания падших: запрещали «презирать брата во время искушения его», обличать кающегося, который перестал грешить, прямо осуждали строгость без снисходительности к согрешившим, также разглашение греха ближнего с худой мыслью и злым произволением, т. е. с недоброжелательством; предписывали делать для падшего брата вдвое более добра, чем для доброго, вразумлять согрешающего, но не осуждать падающего, а, вразумляя падшего, срастворять слова свои состраданием и памятью о собственных грехах; освобождать ближнего от грехов без укорения, молиться за согрешившего брата Богу, чтобы получить через это любовь к Богу[338]. В согрешившем они видели не преступника, которого следует карать, а больного, который нуждается в лечении. Такие воззрения не могли содействовать процветанию публичной покаянной дисциплины в монастырях.

Те же подвижники старались прикрывать грехи ближних, чтобы не делать их предметом публичного церковного суда. О преп. Макарии Великом говорили, «что он был, как сказано в Писании (?), бог земной, потому что, как Бог покрывает мир, так и авва Макарий прикрывал согрешения, которые он, и видя, как бы не видел, и слыша, как бы не слышал»[339]. Другой славный подвижник скитский — преп. Пимен Великий так отвечал на вопрос, позволительно ли обличать брата, которого увидели грешащим: «Когда мне нужно бывает идти через то место и я вижу его во грехе, прохожу мимо и не обличаю его». На другой вопрос, — хорошо ли скрыть падение брата, — старец дал такой ответ: «Когда мы покроем падение брата своего, и Бог покроет наше падение, а когда обнаруживаем грех брата, и Бог обнаружит наш грех»[340]. Преп, Исаак Сирин пишет: «Прикрой падающего, если нет тебе вреда: и ему придашь благодушия, и тебя поддержит милость Владыки». И подвижники поступали действительно так. Преп. Варсануфий Великий говорил одному иноку, своему духовному, сыну: <<Ради Господа я простираю даже до сего дня над тобою крыле мои и ношу твои тяготы, прегрешения, презорство относительно слов моих, к тебе обращаемых, и нерадение. И, видя все это, я покрывал то, как видит и покрывает грехи наши Бог, ожидая твоего покаяния»[341]. Преп. Нил Синайский осуждает диакона Хрисафия за недоброжелательное разглашение греха ближнего и прибавляет: «Справедливость требовала не разглашать, но скрыть, сколько возможно, и исправить падшего советом и сострадательностию»[342]. Прикрывать грехи брата своего — значит молчать о чужом грехе, случайно узнанном! Однако эта мысль могла развиться шире — перейти в обычай хранить тайну исповеди/И нам представляется несомненным, что прикрытие греха и тайна исповеди, о которой речь впереди, — явления взаимно связанные.

Подвижники готовы были облегчать покаяние, сокращать срок епитимии до трех дней, придавая значение не продолжительности покаянных подвигов, а искренности и глубине раскаяния — покаянного настроения. Преп. Иоанн Колов, подвижник Скита, заботился о том, чтобы «заставить падшего нести легкое иго покаяния для исцеления его язвы ^ для примирения с Богом в чистоте и исполнении правила»[343]. «Брат говорил авве Пимену: «Я сделал великий грех и хочу каяться три года». Старец отвечал ему: «Много». «Или хоть один год», — сказал брат. «И то много», — отвечал старец. Бывшие у старца спросили: «Не довольно ли сорока дней?» Он опять сказал: «И это много». «Думаю, — прибавил он, — что если человек покается от всего сердца и более уже не будет грешить, то и в три дня Бог его примет»»[344]. Среди тех же подвижников высказывалась такая мысль, которая была истолкована впоследствии в смысле ненужности покаянных подвигов, излишности епитимии: «Один брат спросил авву Димена: «Что значит раскаяться во грехе?» «Не делать более греха, — отвечал старец»»[345]. Некоторые из подвижников (в сане епископа) не употребляли епитимии даже в тех случаях, когда церковные каноны ее требовали. Трогательный рассказ передается об ученике преп. Антония епископе Аммоне. «Привели к нему девицу, зачавшую во чреве, и сказали ему: «Такой‑то сделал это, наложи на них епитимии». Аммон, знаменовав чрево ее, велел дать ей шесть пар полотен и сказал: «Когда придет время родить, не умерла бы она сама или дитя ее и было бы в чем похоронить их». Обвинявшие девицу сказали ему: «Для чего ты это сделал? Наложи на них епитимию». Но он отвечал: «Смотрите, братия, она уже близка к смерти — что же я должен сделать?» И отпустил ее. Так старец никогда не осмеливался осуждать кого‑либо»[346].

* Тайная сакраментальная исповедь могла бы иметь место в христианских монастырях Востока, потому что везде (исключая киновии преп. Пахомия) можно было встретить лиц, компетентных с современной точки зрения совершать такую исповедь, — пресвитеров из иноков, по–нашему иеромонахов. В Нитрийской пустыне церковью управляли восемь пресвитеров, из которых, впрочем, был действующим один старший: он служил, говорил поучения и судил (δικάζει). Остальные семь только восседали вместе с ним[347]. В Скиту было три церкви, и каждой управлял особый пресвитер. Пресвитеры поставлялись епископом, но избирались братией. Они были в великом почете, даже сами могли назначать себе преемников[348]. Встречаются свидетельства о пресвитерах–иноках в других монастырях Египта (в Фиваиде, Пелузии) и вне его: на Синайском полуострове и в Палестине, в Сирии и Малой Азии[349]. Мы видели, что в Келлиях и Скиту пресвитеры принимали публичную исповедь и налагали публичное покаяние. Но совершали ли они тайную исповедь, наказывали ли тайной епитимией и отпускали ли полномочно грехи — это вопрос совершенно другой. Несомненно, к ним ходили иноки со своими помыслами; к преп. Макарию Великому приходили для исповеди помыслов даже издалека[350]. Однако такую исповедь, хотя и принимает ее священник, еще нет оснований считать актом сакраментальным — может быть, преп. Макарий совершал ее как старец, а не как пресвитер. Далее нам придется говорить, почему исповедь, совершаемую старцами–пресвитерами, надо считать только старческой, а не сакраментальной[351].

Ниже мы увидим, что некоторые иноки–пресвитеры следили за нравственным достоинством приступающих к евхаристии, тем не менее не обязывали их открывать свою совесть. Передается рассказ о двух братьях–иноках, которые никому не исповедовали своих помыслов, но каждый воскресный день приобщались[352]. Отсюда вывод, что тайной исповеди, по крайней мере как института обязательного, среди древнего египетского иночества не существовало. Старческая же исповедь, как узнаем потом, процветала во всех монастырях Египта.

Относительно покаяния и исповеди в древнихжеуьских обителях сведения скудны. Все сестры женского монастыря в Тавенниси исповедуются ((έξομολογέω), по–видимому, открыто, так как грех был общий и известный) однажды перед отшельником Питиримом, каясь в том, что издевались над юродивой сестрой, которую подвижник почтил перед другими. Питирим принял их исповедь и помолился о них[353]. Но в этой исповеди, принятой простым иноком, может быть старцем — отцом монастыря, нет элемента сакраментального. Делом покаяния в первом женском монастыре мог заведовать пресвитер, который являлся в воскресные дни в обитель для богослужения. Известен такой случай. Одна сестра оклеветала другую в блудодеянии; остальные инокини из желания зла сестре присоединились к ней; тогда оклеветанная утопилась, а клеветница повесилась. «Когда пришел в монастырь пресвитер, сестры рассказали ему о случившемся. И он воспретил совершать поминовение по преступницам, а других, которые знали дело и не уговорили клеветницу, но еще поверили словам ее, отлучил на семь лет от причащения» (έπταετίαν άόρισεν άκοινωνήτους ποιήσας)[354]. Сопоставление двух рассказов свидетельствует, что в самом женском монастыре тогда не было власти, налагавшей епйтимии. Вероятно, не существовало власти и для совершения исповеди (как отчасти показывает этот приведенный рассказ о юродивой мойахине). Такой властью бь! л старец, заведовавший монастырем для дисциплинарных взысканий, а для сакраментальной йсповеди — приходящий пресвитер. Настоятельница монастыря сама первоначально не имела такой власти. Этот порядок устанавливается, по–видимому, в Подвижнических Правилах св. Василия Великого. «Когда сестра исповедуется Пресвитеру (έξομολογουμένης… щ πρεσβυτέρφ), надобно ли быть при этом и старице?» — 1 гласит 110–й вопрос Кратких Правил. Ответ дается такой: «Гораздо благоприятнее и безопаснее такая исповедь, которая бывает при старице перед пресвитером (μετά της πρεσβυτέρας πρός τόν πρεσβύτερον), способным предложить благоразумный способ покаяния (τόν τρόπον της μετανοίας) и исправления». Старица, которая соответствовала старцу мужских монастырей и, вероятно, была нравственной руководительницей для младших, очевидно, не обладала правом исповеди. Ее назначение в данном случае — быть надзирательницей за отношениями пресвитера и исповедующейся инокини во избежание соблазна и падения, может быть даже без возможности слышать исповедь сестры своей[355]. Имеется аналогичное известие и относительно западных женских обителей. В Правилах монахиням, известных с именем бл. Иеронима, мы читаем: «Пусть не объявляются публично скрытые помышления сердец, ни скрытые грехи, которые должно исповедовать одним священникам (quae solis debent sacerdotibus confiteri), но только те, которые противоречат общим правилам (praeceptis publicis) и служат примерами, возбуждающими сестер ко греху»[356]. Свидетельства с именами св. Василия Великого и бл. Иеронима едва ли не единственные показания относительно существования тайной сакраментальной исповеди в древних христианских монастырях. Однако трудно настаивать на надежности этих известий[357]. Да если бы они имели и полную силу относительно своего времени (IV и V вв.), все же нельзя утверждать, что тайная сакраментальная исповедь была прочным институтом древних женских обителей. Игумении, по–видимому, рано завладевают исповедью и покаянием подчиненных им сестер — следовательно, сакраментальная исповедь была вытеснена здесь старческой. Ясное свидетельство об этом находим в «Наставлении инокиням», надписанном именем патр. Иоанна Постника (582–595) и представляющем, собственно, правило стариц игумении, руководительнице подчиненных ей сестер. «Прежде всего, — говорится в «Наставлении…», — через исповедь (δι* έξαγγελίας) узнай помыслы сердца и все содеянное каждою с детства. Если же какая из них не желает исповедовать, да не будет достойна святого образа… Потом, после узнавания тайны, принимаемой через покаяние и исповедь (δι' μετανοίας κα\ έξαγορεύσεως), не вдруг одевай ее царскою одеждою, но после омытия и очищения облеки в хитон простоты». Старица–игумения принимает исповедь сестры перед иноческим пострижением, но эта исповедь особенно важная: она обнимала всю прошлую жизнь будущей постриженицы, всю ее сознательную и вменяемую нравственную деятельность. Естественно, что исповедь, так сказать, текущих грехов и повседневных помыслов приносилась сестрами монастыря той же игумении, и едва ли здесь оставалось место для сакраментальной исповеди, исповеди пред пресвитером. Игумения подвергает виновных и епитимиям. «Знай же, — говорит далее «Наставление…», — и епитимии (τά έπιτίμια), которые не мы, но св. Василий Великий изложил подающим: инокиням» — и перечисляются эти епитимии[358]. В последующее вре^ мя, после периода Вселенских Соборов, как увидим в своем месте, игумении полновластно исповедовали и налагали епитимии, признавая себя «духовными матерями» подчиненных инокинь.

Монашество не поддержало и падающего в Церкви института открытой исповеди. Вероятно даже, оно и косвенно — через развитие другой формы исповеди — и прямо содействовало ее падению. Авторитетный писатель Востока, поэт покаяния преп. Ефрем Сирин не сочувствует исповеди публичной. «Увещеваю, прошу и умоляю чаще (συνεχώς) исповедоваться пред Богом. Не на позорище пред подобными тебе рабами вывожу тебя, не человекам принуждаю тебя открывать согрешения[359]. Раскрой совесть свою пред Богом, Ему покажи язвы, у Него проси врачеств, покажи себя не укоряющему, но врачующему» (δέΐξον τφ μή συνειδίζοντι, άλλά Φεραπεύοντι,)[360]. В последних словах отца Церкви отмечается судебночсарательный характер открытой исповеди» не вызывавший, видимо, его сочувствия. «Покаяние, — рассуждает преп. Ефрем в другом месте, — не имеет нужды в шуме и пышности, но нужна ему исповедь»[361]. Резко осуждает он внешний, формальный характер, который получило и публичное покаяние в Церкви его времени; он называет его покаянием наружным (έπ\ σχήματι μετανοέΐν), лицемерием, смешным для зрителей, издевательством и посмеянием Самому Богу, уверяя, что таким покаянием не отпускаются, а прилагаются грехи[362]. Свидетельства о публичной сакраментальной исповеди в монастырях крайне скудны. В «Истории боголюбцев» бл; Феодорита, в «Луге духовном» Иоанна Мосха не встречаем ни одного указания на нее. В житиях великих подвижников Палестины есть, кажется, два случая, которые можно истолковать в смысле публичной исповеди. В лавру преп. Евфимия уже после его смерти (†  473) приведен был бесноватый чернец и после явления подвижника получил исцеление. После этого исцеленный «пришел в церковь во время нощного пения и, исповедавшись Богу пред всеми, рассказал происшедшее на нем чудо». Один странник, укравший серебряный сосуд с гроба святого и чудесно задержанный, открыл свой грех привратнику, а тот устроил так, чтобы он исповедал чудо в присутствии всей братии?[363]; Но оба приведенных случая, особенно же второй — искусно устроенная открытая исповедь, были скорее публичным возвещением о чуде, чем исповедью своего греха. Если бы здесь не было элемента чудесного, вероятно, не имела бы места и открытая исповедь. И, сопоставляя с отрицательным отношением к публичной исповеди преп. Ефрема Сирина, а еще раньше в киновиях преп. Пахомия Великого, нельзя считать случайным этот недостаток исторических показаний.

Преп. Иоанн Лествичник (†  в нач. VII в.) рассказывает такой случай, из которого ясно видно, что в его время открытая исповедь становится в монастыре необычайным и непонятным явлением. В один общежительный монастырь явился разбойник и просил принять его в число братий. Узнав о тяжких грехах пришедшего, настоятель требует от него публичной исповеди, и тот соглашается. Вот описание самой исповеди: настоятель «собирает в храм всех овец числом 330 и во время совершения Божией службы (ибо день был воскресный) по прочтении Евангелия вводит наконец сего неукоризненного подсудимого. Влекли его несколько братий, которые слегка наносили ему удары. Руки были связаны у него назад; одет он был в волосяное вретище, на голове посыпан был пепел, почему самым зрелищем этим все были поражены. И вдруг раздается плачевный вопль — конечно, никто не знал, что такое делается (об γάρ £γνω τις τό γενόμενον). Потом, когда он приблизился к церковным дверям, пастырь возглашает ему: «Остановись, недостоин ты войти сюда». Пораженный голосом пастыря, исходившим к нему из святилища (так как, вероятно, настоятель был пресвитером и совершал литургию), падает он мгновенно на лице свое в трепете и весь взволнованный страхом. Так он лежал на земле и омочал пол слезами. [Настоятель] увещевает его при всех подробно рассказать, что им сделано, и он с ужасом исповедует один за другим все грехи, возмущающие всякий слух, — не только плотские — естественные — и противоестественные, с словесными и бессловесными, но даже отравления, убийства и многое другое, о чем непристойно слышать или предавать писанию. Когда же кончил он исповедь, пастырь велит, чтобы немедля постригли и сопричислили его к братии». Удивившись мудрости настоятеля, Лествичник спрашивает его, «для чего произвел он такое необычайное зрелище» (τίνος χάριν τό τοιούτον ξένον σχήμα πεποίηκεν)[364]. Исповедь разбойника происходила по обычной форме, по которой совершалась открытая исповедь в раннейшее время в Церкви, а потом и в некоторых монастырях. Если же «никто не знал, что такое делается», и если Лествичнику, хорошо знакомому со строем синайских монастырей, где он подвизался, Тавенниси и Скита, куда он путешествовал, публичная исповедь показалась «зрелищем необычайным», то ясно отсюда, что к тому времени она вышла из порядков монастырской жизни.

Западное монашество в вопросе об открытой исповеди, по–видимому, не расходилось с монашеством Востока — оно только точнее определило ее место в монастырском строе. Преп. Иоанн Кассиан, подобно преп. Ефрему Сирину, отрицает ее обязательность: «Если ты стыдишься открыть свой грех пред людьми, то не переставай открывать его пред Тем, к}ому он известен… Он и без пристыжения обнародованием врачует и без укоризн прощает грехи»[365]. Есет|>-более легкое средство получить прощение грёхов: прощение другим согрешений их[366]. Нельзя сказать, чтобы по форме публичная исповедь не была знакома в западных монастырях, только она применялась здесь, как и в киновиях преп. Пахомия Великого, не к личным грехам, а к нарушениям предписаний устава. В уставе Бенедикта Нурсийского (†  543, уЬгав написал около 529) говорится: «Если кто на работе — в поварне, в келарне, во время прислуживания в хлебне, в саду или в другом каком месте — в чем‑либо погрешит, сломает что, или потеряет, или другое Что сделает и тотчас сам пред аввою или братиями не обличит своей погрешностей и не испросит прощения, то большей должен подвергаться мере исправления, если то узнано будет другими». Значит, за порчу монастырской вещи — открытая исповедь, добровольная или даже невольная. «Что же касается до грехов невидимых, — продолжает статья устава, — в душе совершающихся, то их открывать должно только авве или духовным старцам, которые умеют врачевать свои и чужие раны, не открывая и не опубликовывая» (поп detegere et publicare)[367]. Такая же раздельная черта между грехами, касающимися монастырского братства, и личными с запрещением, объявлять последние проводится в приведенном выше правиле монахиням, известном с именем бл. Иеронима.

Вот в каком состоянии находились сакраментальная исповедь и покаяние в восточных монастырях с IV по VIII б. Каноническую форму исповеди и покаяния — публичную — монашество не поддержало, тайной исповеди пока! не ввело. Чем объяснить первое обстоятельство? Монашество — учреждение нравственно–воепитательное, и потому оно смотрело на исповедь со своей, нравственно–педагогической точки зрения, то предписывая ее, то запрещая. Оно предписывало открытую исповедь, когда дело шло о нарушении общих предписаний устава, но запрещало ее из опасения соблазна, когда прегрешением брата были неуловимые искушения, тонкие борющие помыслы, гнездящиеся в тайниках человеческого сердца. Публичная исповедь, как она совершалась в Древней Церкви, не подходила к задачам монашества: она носила преимущественно судебно–карател|ьный (а не пастырски–исправительный) характер, потому что простиралась только на самые тяжкие 1грехи членов Церкви (идолослужение, убийство, прелюбодеяние в разных их видах), — на те грехи, который делали виновного преступником Божественного закона и исключали из церковного общества. По словам Ерма, христианин после крещения «если согрешит… имеет одно покаяние (unam poenitentiam)», τ. е. может один раз допускать себя до такого страшного греха. «Если же часто будет грешить и творить покаяние, не послужит это в пользу человеку, так делающему»[368]. А монашеское покаяние и было рассчитано на многократные грехи человека. Публичная исповедь касалась далеко не всех грехов; малые прегрешения, грехи повседневные не подлежали этой исповеди. Не подлежали ей и греховные помыслы, даже намерения греховные, не приведенные в действие[369]. Поэтому, с другой стороны, она не касалась всех христиан, оставляя в стороне рядовое грешащее человечество — большинство людей. Но «житие монашеское», по выражению церковного канона, есть «жизнь покаяния»[370]; основной мотив монашеского миросозерцания — мысль о греховности нашей природы, а отсюда неизменно покаянное настроение инока — «самоукорение», ибо «каждому, — говорит один подвижник, — надлежит укорять себя во всем»[371]; самое лучшее в пути монашеском, по признанию другого, «постоянно обвинять и осуждать себя»[372]; «монах всю жизнь должен каяться», давая отчет и утром и вечером в соделанном[373]. Предметом и раскаяния и покаяния его должны быть все грехи. В церковном покаянии строго различались грехи открытые и тайные. Только первые наказывались публичным покаянием. Монашество едва ли считалось с этим формальным делением. Правда, преп. Исидор Пелусиот говорит, что открытый легкий грех более наказывается, чем тяжкий тайный[374], но преп. Макарий Великий утверждает, что Господь «тайные грехи души поставляет наравне с грехами наружно явными»[375]. Отсюда предписания о покаянии во всех грехах. «Не оставляй неизглажденным греха, хотя бы он был самый маленький», — поучает преп. Марк[376]. «Не для некоторых только грехов положил Господь покаяние, — пишет преп. Ефрем Сирин. — Врач душ наших дал нам врачевство от всякой болезни… Если кающийся и по обращении своем впадает в грех, то пусть прибегает к покаянию — оно разрешит узы греховные. Если и тысячи раз согрешишь, то снова очистишься от скверн и от содеянных тобою прегрешений»[377]. «Что же касается до малозначительных грехов, в которые и праведник семь раз в день падает, как писано (см.: Притч. 24:16), и встает, то покаяние за них не должно никогда прекращаться», — говорит преп. Иоанн Кассиан[378]. Итак, в монашеском покаянии принимаются в расчет не только тяжкие канонические грехи, соблазняющие церковное общество, но даже каждое малейшее тайное движение мысли и воли, возмутившее только совесть подвижника, — мало того, этот момент, когда зарождается грех, с аскетической точки зрения Важнее: нарождающаяся страсть, готовая вырасти в неукротимого льва, в это время не больше, чем ничтожный муравей, которого легко истребить[379]. Об этих‑то зародышах греха и страсти и обязан инок преимущественно спрашивать старца, их он и до. Яжен исповедовать. «А о явных грехах, — говорил авва Пимен, — нет нужды спрашивать, но тотчас надлежит отсекать их»[380]. Итак, различие в тогдашней исповеди церковной и монашеской весьма существенное: первая, открытая, касалась только тяжких грехов, вторая, частная, — всех, но преимущественно грехов легких, борющих помыслов. А так как «несть человек, иже жив будет и не согрешит», то и покаяние по монашеским понятиям общеобязательно: должны каяться все, и возможно чаще. Вот вывод, к которому естественно пришло монашество, — вывод, сформулированный в следующих превосходных словах преп. Ефрема Сирина: «Вся Церковь есть Церковь кающихся, как нетрудно видеть имеющему разум; вся она есть Церковь погибающих, как постигает это глубокий ум мудрых»[381].

Посмотрим теперь, что такое представляет собой собственно монашеская, или старческая, исповедь.

Исповедь — явление изначальное в монашестве. Но* как непременная обязанность каждого инока и для всех его грехов как обязательный институт монастырский, исповедь вводится только св. Василием Великим. Этот святой отец не признает никакого различия между грехами по степени ответственности за них пред Господом, допуская деление их на важные и малые только с психологической точки зрения: все грехи одинаково велики, потому что все они — плод преслушания[382]. Отсюда и общеобязательность исповеди. Вводя ее для монашества, св. Василий имел не анахоретский, а киновитский идеал, признавая исповедь более, чем средством для личного, нравственного усовершенствования каждого частного инока. Он полагал, что каждый брат может достигнуть совершенства только как член целого; жизнь общества он считал самым ценным в монашестве, потому что здесь каждый мог оказывать духовную пользу другому. В двух, видах предписывает св. Василий исповедь инокам: открытая и частная, причем открытую исповедь принимает все общество киновии, частную — ее настоятель или лицо, получившее от него поручение на это. Открытую исповедь св. Василий Великий представляет делом обычным для инока, его повседневной обязанностью. «По прошествии дня, — пишет святой отец, — и по приведении к концу всякого дела телесного и духовного прежде упокоения совесть каждого должна быть подвергнута испытанию собственного его сердца. И если было что противное долгу, или помышление о запрещенном, или слово неприличное, или леность в молитве, или нерадение к псалмопению, или пожелание мирской славы, да не скрывается поступок, но да будет объявлено обществу (τφ κοινφ έξαγγελλέτω), чтобы немощь увлеченного в таковое зло была уврачевана общею молитвою»[383]. Не скрывая от братии своих прегрешений, инок не должен был держать про себя и свои успехи в духовной жизни — то, в чем уверен как в угодном Богу. «Рассуждаю, — пишет святой отец, — что необходимо нам сообщать свои мысли единодушным с нами и доказавшим свою веру и разум, чтобы или погрешительное было исправлено, или правильно сделанное подтверждено, да и мы избежали бы упомянутого выше осуждения, постигающего тех, которые мудры в себе самих»[384]. Монастырское общество не только имело право, но и считало своей обязанностью испытывать каждого брата в некоторых случаях — например, отлучавшегося инока по возвращении его в монастырь, «что он сделал, с какими людьми имел встречи, какие вел с ними разговоры, какие в душе его были помыслы, целый ли день и целую ли ночь проводил в страхе Божием; не погрешил ли в чем, не нарушил ли какого правила, и если нарушил, то принужденный ли внешними обстоятельствами или доведенный собственною беспечностью? И что исполнено правильно, то надобно подтвердить одобрением, а в чем допущена погрешность, то исправить тщательным и благоразумным наставлением»[385]. Отсюда в правилах св. Василия есть одна оригинальная черта, относящаяся к монастырской исповеди: предписание каждому иноку доносить настоятелю о тайных грехах брата. «О том, чтобы не прикрывать грехов у брата и у себя самого» (вопр. 46, Правила пространные). Ответ: «Всякий грех должен быть открываем настоятелю или самим согрешившим, или узнавшим о грехе, когда сами они не могут уврачевать его по заповеди Господней. Ибо грех умолчаемый есть гнойный вред в душе… Скрывать грех — значит готовить больному смерть… Поэтому не скрывай грехов один другого, чтобы из братолюбца не сделаться братоубийцей»[386]. Ставя в связь с предписанием открытой исповеди перед братией это запрещение монаху прикрывать грехи брата и прямое предписание доносить о нем начальнику монастыря, можно видеть, что именно имел в виду святой отец, давая свои предписания об исповеди. Он имел в виду пользу монашеской общины, хотел, чтобы настоятель знал все о каждом, и донос монаха игумену на грешащего брата трактовал как один из видов нравственной взаимопомощи.

Это общее воззрение на задачи монастырской исповеди отражается и на предписаниях об исповеди частной, которую также не забывает законодатель монашества. Вопрос 26 Правил пространных говорит о том, что «надобно все, даже и тайны сердечные, открывать настоятелю» (щ προεστωτι). Ответ дается такой: «Но и каждый из подчиненных, если хочет оказать значительный успех и привести жизнь свою в состояние, согласное с заповедями Господа нашего Иисуса Христа, должен ни. одного душевного своего движения не оставлять в скрытности, ни одного слова не пропускать без испытания[387], но тайны сердечные обнажать перед теми из братии, кому поручено (τοις πεπιστευμένοις) прилагать милостивое и сострадательное попечение о немощных»[388]. Публичная исповедь у св. Василия признается только мерой дисциплинарной; не больше того и исповедь частная, которую принимал настоятель монастыря или наиболее опытный из братии^[389]. У св. Василия не разграничены и предметы для той и другой, исповеди — предметом обеих были все грехи, даже все тайные движения мысли. Мало этого, как частная монашеская, или старческая,: исповедь обычно охватывала все состояние души инока — и худые, равно и добрые., его помыслы и деяния; точно так же по Правилам св. Василия и открытая исповедь обнимала и злую и добрую стороны душевной жизни инока. Не разграничивая предмета для той или другой исповеди, Правила св. Василия Великого резко отличаются этим от порядков Пахомиевых киновий и от устава Бенедикта Нурсийского. Вероятно, одна форма исповеди, по уставу св. Василия, могла заменять другую, впрочем не исключая ее. Грехи, открытые всему монашескому обществу, становилось излишне исповедовать частным образом, так как лицо, принимающее частную исповедь, само было участником братского собрания, если только не руководителем его, — того собрания, перед которым происходила открытая исповедь, и вместе с остальной братией помогало раскаявшемуся своей молитвой. С другой стороны, так как принимающие частную исповедь — настоятель или заместитель его — рисуются у святого отца способными уврачевать немощи, сильным носить немощи немощных[390], то, значит, такая исповедь вполне достигала своей нравственно–воспитательной цели и уже не нуждалась в исповеди открытой как в своем продолжении й завершении.