О молитве

Горе мне, что я вторично боролся с Богом в той же самой перспективе. Но вся моя дальнейшая жизнь нуждалась в категорическом решении вопроса, ставшего затем кардинальным для всего христианства: как реагировать на гонения со стороны князя (князей) мира сего? Господь нам дал благодать мыслить, как Сам Он мыслит: ап. Петр вел себя в Гефсиманском саду “по–человечески” (ср.: Мф. 16: 22–23). Но Христос сказал ему: “Вложи меч в ножны; неужели Мне не пить чаши, которую ДАЛ МНЕ ОТЕЦ?” (Ио. 18: 10–11).

Таким был для меня путь непосредственного наставления Свыше чрез молитву. Так раскрывался для меня смысл послания к Ефесянам (см. 3 гл.) о глубине и широте и высоте замысла Божия о нас. Наша земная жизнь, в сущности, не более чем краткий момент, данный нам Благим Отцом, чтобы мы проникли в превосходящую разумение кенотическую любовь Христову. Вне сего пути никто не сможет “исполниться ВСЕЮ ПОЛНОТОЮ БОЖИЕЮ”. Здесь мы повешены на крестах, пусть еще невидимых; но только таким образом можем мы постигнуть величие человека и неисследимую бездну Божественного Бытия. Невозможно на нашем языке выразить ниспосылаемое нам Отцом богатство крестным путем.

Бог неделим в Себе. Когда Он приходит, то приходит весь, и как Он есть в Своем предвечном Бытии. Мы не вмещаем Его. Он открывает нам Себя чрез ту “точку”, в которую мы стучим: “стучите, и отворят вам” (Лк. 11: 9). Он говорит короткую фразу, но не хватит жизни, чтобы исчерпать ее содержание. Мы благоговейно ощущаем Его Отечество: мы видим, что Он жаждет сообщить нам Свою безначальную Жизнь: иметь нас до совершенства подобными Сыну Своему, Который есть “печать разнообразная Отца”. Непостижим замысел Его о нас. Из “ничто” Он творит равных Ему богов. И все наше существо в умилении поклоняется Ему; не в страхе пред суровым Владыкой, но в смиренной любви к Отцу.

Господь сохранил меня от всяких связей, рвать которые было бы трудно. Итак, когда я стал нуждаться в свободе от какой бы то ни было ответственности за другую жизнь, я располагал ею. Я благодарил Бога за сей обо мне промысл Его. Я был спокоен при мысли, что если я умру, то от этого никому не будет ущерба. Великим было мое счастье: я безбоязненно мог идти на всякий риск, даже до смерти. Мой ум всем вниманием погрузился внутрь, и там пребывал безысходно годами. Молитва менялась в своих формах и силе: не всегда влекла меня с одинаковой властью; по временам же я отдавался ей без насыщения. И если бы тогда (еще во Франции, до моего отъезда на Афон) я захотел ее остановить, то не смог бы. В те благословенные дни я бывал и самым несчастным на земле, и вместе блаженным до преизбытка.

Иногда незримый огонь касался верха моей головы и быстро пронизывал мое тело до ног, и пламенная молитва с великим плачем за мир овладевала мною.

Большей частью тогда я молился, стоя на коленях, прижавшись лбом к полу. Когда же изнемогало тело, я засыпал, но в моем ясном сознании я не прекращал молиться и ощущал себя спящим. Лишь проснувшись, я мог понять, что тело мое спало, потому что не всегда оно было в том положении, в котором я молился.

Два раза на улицах Парижа из‑за молитвы я терял восприятие материального мира вокруг меня. Я благополучно добирался до того места, куда направлялся. Жалею до некоторой степени, что не было со мною такого свидетеля, который описал бы мое поведение в подобные моменты.