О молитве

Однажды (в Париже) я был на вечере широкоизвестного поэта, читавшего свои произведения. Было много изысканной публики. Все было организовано исключительно корректно с общественной точки зрения. В полночь я возвращался к себе По дороге я думал: как соотносится это проявление человеческого творчества, одного из наиболее благородных, с молитвою? Войдя к себе в комнату, я начал молитву: “Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный”… И вот: тонкое пламя незримо и нежно пожигало на поверхности моего лица и груди нечто легкое как воздух, однако несогласное с Духом Божиим.

Внутренне я жил удивительный процесс борьбы между влечением к искусству и молитвою. Последняя победила страсть живописца, но нелегко и нескоро. Затем, в Богословском Институте, она же помогала мне сосредоточивать внимание на преподаваемых предметах. Приходилось бороться с этим своеобразным препятствием, драгоценным в самом себе. Моей жизни в институте благоприятствовало то обстоятельство, что у меня была отдельная комната над квартирами профессоров, где я мог молиться в привычной мне позиции. И все же при всем моем интересе к церковным наукам моя духовная нужда — пребывать в молитве — терпела ущерб, и я уехал на Афон.

Там, на Святой Горе, моя жизнь вошла в свою колею. Едва ли не каждый день после литургии меня наполняла пасхальная радость. И, как это ни странно, моя непрестанная молитва, подобно вулканическому извержению, исходила из глубокого отчаяния, что вселилось в сердце мое. Два состояния, кажущиеся диаметрально противоположными, совмещались внутри меня. Пишу совершенную правду. Я сам не понимал, что происходит со мною? Внешне я был благополучен не менее множества людей.

Позднее мне выяснилось положение вещей: Господь дал мне благодать покаяния (Лк. 24: 47). Да, это была благодать. Едва ослаблялось во мне отчаяние, охладевала и молитва, и смерть ощупывала сердце. Чрез покаяние мое бытие расширилось так, что духом я касался и ада, и Царства. С начала первой мировой войны (1914) слышание о тысячах смертей на фронтах в моем сознании погрузило все космическое бытие в непроницаемый мрак абсурда. Ни смерти, ни абсурда я не мог принять. Тогда внутрь меня вошла мысль–дух: все, что познал, все, что я возлюбил и что живит и вдохновляет меня, — все положительно, и даже Сам Бог — умирает во мне и для меня, если я вполне исчезаю… Сильным было это переживание: оно приняло форму: человеческое Я может стать центром–вместилищем всего мироздания.

Я жил в двух мирах: один из них я воспринимал чрез зрение, чрез слух и другими телесными чувствами; в другом мире я только духом: там я весь “слух”, весь ожидание; я напрягал мое “зрение”, но иным образом видел… Сии два столь различных мира в молитве не разделялись. Днем она, молитва, текла в мире ощутимом; ночью же уносила меня в “умную сферу” (не знаю, как именовать ту беспредельность, что обнимала меня). Когда читал Евангелие, то все слова мне казались знакомыми, но что скрывается за каждым из них в Самом Бытии Божием — я не постигал. Одно мне было разительно ясно: все во Христе, Сыне Божием; и только в Нем. И Ему я молился. Призывал я также и Отца, чтобы исходящий от него Дух Истины снизошел даже до меня, чтобы наставить на всякую истину (Ио. 16: 26; 16: 13). Мое искание Сокровенного Бога встречало отзвук в Ветхом Завете: много слов находил я там для выражения моих нужд. Мне были близки негодующие взрывы Иова; и я стонал подобно пророкам, что явились до Христа; почерпал вдохновение на молитву в псалмах; но действительно учился только по Новому Завету, чрез призму которого воспринимал все прочее, откуда бы оно ни исходило. Мой голод познать Бога был неутолим: сколько бы я ни молился, как бы глубоко ни вздыхал, все равно — я не насыщался. Таковою была на Афоне моя “чаша”: горе и радость сливались в ней, растворяя одно другим. Пред моим умом не было путей: весь я был одно недоумение; и боль наполняла всего меня. Но именно в атмосфере духовной боли рождалось постижение величия Человека. И не есть ли сия святая боль один из каналов, чрез который Вышний Бог непосредственно общается с созданием Своим, давая ему постепенно знание не только о тварном–космическом бытии, но и о Самом Себе?

Блаженному старцу Силуану в момент явления ему Живого Господа было дано познать всем его существом “неописуемое Божественное Смирение”. Слово старца было действенным для многих, и даже для меня, тяжкодумного. Итак, благодаря старцу — мне стало очевидным, что в основе всех трагедий человеческого рода лежит падение в гордость. Страсть сия есть сама сущность ада: поистине — сатанинские глубины. Сейчас пишу и с острым стыдом вспомнил: этот богохульный и завистливый дух, задолго до встречи со старцем, однажды принес мне помысл: “Почему Христос Единородный, а не я?”… Одно мгновение, но злой огонь опалил мое сердце… Бог спас меня. Больше того: как‑то приоткрылась мне тайна всех падений.

Бог спас меня, и углублялась моя любовь к Нему. Но навсегда осталось во мне сознание, что никто не спасается своею силою. Никто не может быть уверенным, что пришедший к нему тот или иной помысл не овладеет им на вечность. Господь в пустыне вышел победителем во всех искушениях от сего духа (Мф. 4: 1–11).