О молитве

И опять, и вновь: в основе всех зол лежит гордость: в ней смерть и тьма. Святое же бесстрастие свойственно смирению, которое низводит человека до ощущения самого себя “ниже всякой твари” и неизъяснимым образом возносит чрез это превыше всего тварного.

Христианин–подвижник в своей по Богу жизни не должен уподобляться ни поэтам, ни писателям, ни психологам, ни философам, ни ученым. В своем обращении к Богу он устремляется вперед, не обращаясь на самого себя. То, что он действенно живет в молитве, оставит в его существе неизгладимый след, но увидит его в себе аскет лишь по прошествии долгого времени, когда внимание его ума остановится на прошлом. Тяга к Богу, в начале подвига, бывает настолько интенсивна, что дух человека в своем напряженном движении к Всевышнему взирает исключительно на Него Единого. Душа кающегося, видящего себя невыразимо далеким от искомой Истины, вся становится ноющей раной и умоляет уже возлюбленного начальной любовью Господа о милости и снисхождении к ней. Чувство греха, разрушившего наше богоподобное существо, порождает непередаваемое сожаление о том состоянии, в котором мы так долго пребывали; которое сделало нас вовсе недостойными Святого святых: может ли такой Господь принять меня, до конца растленного? Предстоит душа как бы на Страшном Суде. И чем сокрушительнее боязнь приговора, тем напряженнее молитва раскаяния. В часы перерыва телесного предстояния Богу делами повседневности существенная установка духа не меняется: он всей силой пребывает в том же движении к Богу.

На пятом году моего монашества вот что случилось со мной: игумен монастыря св. Пантелеймона, архимандрит Мисаил, однажды позвал меня к себе и дал мне “послушание” — учиться греческому языку, так как монастырь имел нужду в знающих этот местный язык и потому необходимый во всех сношениях с внешним миром, духовным и официальным.

Я сделал положенный по традиции поклон, чтобы получить благословение на предстоящий мне труд. И когда я уже почти дошел до выхода из кабинета, он остановил меня и сказал: “Отец Софроний, Бог дважды не судит. Если вы исполняете возложенное на вас за послушание мне, то я явлюсь ответственным пред Богом, а вы пребывайте в мире”. Говорил он, опустив голову на грудь, как бывает обычно при молитве; в голосе его отражалась серьезность, которую он придавал своему слову. Отправившись от него в библиотеку, чтобы взять там нужные для изучения греческого языка книги, я возвратился в келию; открыв грамматику аттического диалекта, я естественно сосредоточил внимание на читаемом. И что же? Я физически ощутил, как мой ум выходит из сердца, подымается до лобной части черепа и далее движется в направлении к книге. В тот момент мне стало ясно, что мой ум безысходно днем и ночью пребывал в сердце в течение семи лет моей покаянной молитвы. Я, по слову игумена, оставался спокойным внутренне. Сокрушенный болезнью (малярией), я пересиливал телесную немощь, чтобы учиться языку возможно большее число часов каждый день. Помню, однажды, когда я писал упражнения, мне, изнуренному, пришла мысль: если сейчас я услышу призыв к Суду, что будет со мною? В глубине сердца был покой: “Я встану и в мире пойду на Суд Божий”. Этот момент теперь я особенно отмечаю, потому что он был вовсе не похож на усвоившееся мне настроение предстояния суду в большом страхе. Итак, за молитвы игумена был дан мне опыт такого мира. Мое новое занятие отнимало от меня возможность прежней молитвы, но благодать в весьма чудной форме неведомого мне дотоле мира не оставляла меня несколько месяцев моего усилия овладеть греческим языком. Так Бог не покинул меня, но и сердце мое тоже не отлучалось от Него.

Прошли месяцы учения, и Господь благоволил мне дать снова отчаянную молитву покаяния. Чтобы возродиться нам в Боге, нам нужен ужас от нас самих, как мы есть. Отвращение к живущей в нас гадостной, богопротивной страсти гордости, изгнавшей нас с позором из Царства Отца светов. Спасение от нее в заповеди Христа: любить Бога до ненависти к себе (ср.: Лк. 14: 26). Тема эта чрезвычайно важна, и я знаю, что исчерпать эту сторону духовной жизни христианина не смогу, сколько бы я ни писал.

Я назвал овладевшее мною отчаяние великим даром Свыше. Но я осознал это не ранее, чем по прошествии тридцати лет труда; быть может даже и более. Я не искал помощи от людей, потому что я был захвачен, как сухой лист ветром; меня крутил он, не давая понять смысла, что творится со мною; я ничего не понимал; я никого не мог спросить, потому что не мог сформировать и вопроса. Бытие космическое бурно раскрывалось моему уму, — с быстротою, не позволявшею мне остановиться рассудком ни на чем. Это было похоже на безумие, но особого порядка, не подлежащее компетенции психиатров. Начинался процесс моего отхода от мира. Что‑то легло между мною и людьми: у меня терялся интерес к общению с ними: исчезали один за другим пункты для контакта. Мир искусства: живопись, музыка, поэзия, литература, театр и проч. — все сие, составлявшее ранее главное содержание и смысл моего бытия, бледнело и стало казаться несерьезным делом, чисто детской забавой. И это было нелегким для меня: временами, в первый период, я бывал мучительно раздираем между двумя центрами: страсть живописца и молитва. Так — доколе молитва не победила всех иных действий в мире сем. Есть только одно задание: найти истинного Бога, т. е. Творца всяческого бытия, и вечно жить слитно с Ним.

Не безумно ли подобное дерзание для такого человечка, как я? С Богом вовсе не легко и не просто: Он слишком велик для нас. Он — “Огнь поядающий”, Он — Свет неприступный. Он бросил Свой Огонь на нашу землю и пожигает наши сердца. С другой стороны, и я — дело Его рук. Он облекся в нашу плоть, чтобы чрез сей экран мы могли бы взирать на Него. Отсюда надежда, идущая далее всякой безнадежности. “Дерзайте”, — сказал он (ср.: Ио. 16: 33). Думаю, что появление внутри нас сего огня — есть пришествие дыхания Божией вечности в нас. К тому же: “У Бога не останется бессильным никакое слово… и блаженна уверовавшая; потому что совершится сказанное ей от Господа” (Лк. 1: 37, 45).