Собрание сочинений в трех томах. Том третий

После Достоевского и архимандрита Феодора идея всеобщей вины и ответственности каждого за других с новой силой ожила в богословской мысли XX века. «Все за всех отвечают… человек ответственен за человека»[433] , — пишет священник П. Флоренский. «Что нет Христа в нашей жизни — это наша вина… Все эти блуждания вне Церкви, а значит и все действия, обусловленные заблуждением, вся общественная неправда, вся мучительность жизни — все это тоже наша вина. Вина, которая слезами и кровью вписывается в историю мира»[434] , — утверждал В. Эрн. О том же писал Экзюпери: «Каждый человек ответственен за всех… Моя культура, наследуя Богу, сделала каждого человека ответственным за других и всех людей — ответственными за одного человека»[435] . Тому же учил наш современник авва Силуан[436] . Перекликающиеся голоса этих людей лишний раз подтверждают, что непостижимы нити, связующие христиан в единый благодатный организм, в таинственное Тело Христово, как определяет Церковь апостол.

Еще Шатов говорил: «Я верую в Тело Христово» (10: 200) и «Народ — это тело Божие» (10:199). В «Братьях Карамазовых» именно к этому апостольскому осознанию и определению Церкви стремится, иногда точно на ощупь, Зосима. «Кто не верит в Бога, — говорит он, — тот и в народ Божий не поверит. Кто же уверовал в народ Божий, тот узрит и святыню Его, хотя бы и сам не верил в нее до того вовсе» (14: 267). Конечно, в этой идее у Достоевского есть что–то как бы не оформленное, еще расплывчатое и сползающее иногда на воздыхание вообще о народе. Но все же и в основе его идей (уже давно осмеянных и врагами, и друзьями) о «Святой Руси» и «народе–богоносце» лежит идея Святой Церкви, действительно святой, Церкви как Тела Божия, не осязаемого для человеческого ума и юридических понятий, живого Организма любви, «океана благодати», о котором Достоевского учили и апостолы, и Паскаль. Это и есть та мистика христианства, которой хотел бы избежать Достоевский, но не избежал, так как и невозможно ее избежать: она есть мистика любви, и для Достоевского — «влюбленного в любовь» — она стала логическим и завершающим словом, совершенной реальностью. О ней говорится в видении Алеши загробного мира у гроба старца. «Веселимся, — продолжает сухенький старичок, — пьем вино новое, вино радости новой, великой… Чего дивишься на меня? Я луковку подал, вот и я здесь… Что наши дела?.. А видишь ли Солнце наше, видишь ли Его?» (14: 327).

В область мистики Достоевский премудро вступает с луковкой любви, то есть оставаясь совершенно верным себе и в то же время утверждая свою любовь к человечеству, свою мечту о Единстве человечества — в ином мире, в Вечности. Это мистическое завершение идеи всей его жизни замечают и неверующие: «У Достоевского гармоничная соборность есть только нормативный идеал или нечто осуществляющееся в вечности, в бесконечности, в метафизической плоскости»[437], — говорит Луначарский.

«Тем–то и сильна великая нравственная мысль, — писал Достоевский, — тем–то и единит она людей в крепчайший союз, что измеряется не немедленной пользой, а стремит их в будущее, к целям вековечным, к радости абсолютной» (26: 164). Несмотря на не оставлявшую его мечту о «земном рае», к которой он иногда возвращается, Достоевский начинает понимать, что преодоление разъединенности людей совершается и совершится только сверхрациональным путем, то есть уже за пределами и за нормами этой истории, но что важнее всего — совершится той самой любовью, начало которой здесь, на земле, в обыденности этой любви. И для человека, собственно, достаточно знать это блаженное начало спасения мира, эту великую обыденность любви[438] .

В Евангелии есть притча о человеке, нанявшем с утра работников в виноградник свой по динарию в день[439] . Потом он еще вышел «на торжище» в 3–м часу, и в 6–м, и в 9–м часу, и еще нанимал рабочих. Наконец, вышел он и в 11–м часу и нанял последних «стоящих праздно». А когда стал всех их рассчитывать, то по динарию получили и эти последние, как и первые, «перенесшие тяготу дня и зной» духовного труда. Можно ли уложить это божественное уравнение первых с последними кающимися грешниками в нормы человеческих понятий? Оно укладывается только в безмерном милосердии Божием, ожидающем нашего малейшего воздыхания покаяния и любви. Эта притча — наше пасхальное упование: «Вси насладитеся пира веры, вси восприимите богатство благости». И вот у Достоевского в одной из Записных тетрадей 1870 года мы читаем такое как бы добавление ее, очевидно ставшее необходимым в наше страшное время: «Тихон: «Иже в 12–ый час. Песня ангелов». Безмерно великодушно слово» (11:288). Можно было бы сказать, что именно здесь, в этом полунощном ощущении безмерного великодушия Христова к пришедшим хотя бы в «12–м часу», и лежит главное богатство наследства Достоевского. Эта «песня ангелов», им подслушанная, для нас, изнемогающих от грехов и болезней, нужнее всего, как настоящий хлеб среди только муляжей его на богословской витрине. С этим хлебом и мы бестрепетно вступаем в область мистики, в ее «глубину и высоту», зная, что «ни высота, ни глубина, ни другая какая тварь не может отлучить нас от любви Божией во Христе Иисусе»[440].

Вступив в эту область мистики, Достоевский остался верен и своему реализму. Реализм в мистике утверждает возможность и необходимость ощущения непознаваемого. «Многое на земле от нас скрыто, — говорит Зосима, — но взамен того даровано нам тайное, сокровенное ощущение живой связи нашей с миром иным, с миром горним и высшим, да и корни наших мыслей и чувств не здесь, а в мирах иных… Бог взял семена из миров иных и посеял на сей земле и взрастил сад свой, и взошло всё, что могло взойти, но взращенное живет и живо лишь чувством соприкосновения своего таинственным мирам иным» (14: 290). Так пишет писатель Достоевский, и так же учили все множество святых и учителей Церкви. Приходится только удивляться, с какой смелостью некоторые литературоведы объявляют Достоевского каким–то открывателем религиозного ощущения в противовес бесчувствию так называемого «аскетического христианства». «В нас не холодное созерцание свойств Божиих, а живое ощущение их»[441] , — пишет епископ Феофан Затворник.

«Кончается жизнь моя, — говорит Зосима, — знаю и слышу это, но чувствую на каждый оставшийся день мой, как жизнь моя земная соприкасается уже с новою, бесконечною, неведомою, но близко грядущею жизнью, от предчувствия которой трепещет восторгом душа моя, сияет ум и радостно плачет сердце…» (14: 265).

«Явный знак светильника веры, горящего… в сердце, — пишет св. Тихон Задонский, — есть радость духовная, в сердце ощущаемая… Ибо где вера к Богу, тамо и радость о Боге. Что бо любим, о том и радуемся»[442] . «Христианство странно, — пишет Паскаль, — оно повелевает человеку признать себя ничтожным и в то же время повелевает ему уподобляться Богу»[443] . «А Бог наш есть Бог блаженства… радуется и играет дух наш, когда благодать Духа Святого делает его причастником Божества»[444] , — пишет епископ Феофан Затворник. Все заповеди Нового Завета — это заповеди блаженства, то есть счастья, ощущаемого уже здесь, на земле.

«Все праведные, все святые, все святые мученики были все счастливы» (14: 51), — утверждал Зосима. «Царство Божие внутри вас»[445] . Об этом внутреннем Рае человека, еще здесь, на земле, начинаемом среди трудов и несчастий, Достоевский начал писать тоже уже в 1870 году, работая над «Бесами». В одной из Записных тетрадей есть слова: «Идеи Голубова суть смирение и самообладание и что Бог и царство небесное внутри нас, в самообладании, и свобода тут же… Голубов говорит: Рай в мире, он есть и теперь» (11:121,131). «Рай в каждом из нас затаен, — говорит в «Братьях Карамазовых» Михаил — друг молодого Зосимы. — Разом ощутил в душе моей рай, только лишь исполнил, что надо было… Теперь предчувствую Бога, сердце как в раю веселится» (14: 275, 283). «В сердце жизнь, там и жить надобно, — учит епископ Феофан. — Не думайте, что это дело совершенных. Нет, это дело всех начинающих искать Господа. Тогда только и начало жизни, когда в сердце покажется сосредоточенная неугасаемая теплота… Се есть огонь, который Господь пришел низвести на землю… Вот блаженное состояние! Вот и рай!»[446] И св. Тихон: «О, блаженное такового сердца состояние! Оно еще здесь на земле чувствует частицу небесной радости. Сего богатства и утехи подобает нам, христианам, искать»[447]. «Награды же никогда не ищи, — говорит Зосима в романе, — ибо и без того уже велика тебе награда на сей земле: духовная радость твоя, которую лишь праведный обретает» (14: 292).

Сердце, радостно ощущающее Бога, тем самым ощущает и человечество, спасаемое в Боге, и всю воздыхающую о Боге тварь.

О воздыхающей твари есть фреска XV–XVI веков в Москве, в Благовещенском соборе, называемая «О Тебе радуется, Благодатная, всякая тварь»: наверху, как венец твари, Богоматерь, кругом Ее и сверху вниз все человечество, от пророков и апостолов до греческих философов дохристианской эры, и весьтварный мир, и весь океан твари — с горами и реками, цветами и птицами. К этому ощущению вселенского единства и радости привел Достоевский, после луковки у Груши, своего Алешу, когда «над ним широко, необозримо опрокинулся небесный купол, полный тихих сияющих звезд» и когда «как будто нити ото всех этих бесчисленных миров Божиих сошлись разом в душе его, и она вся трепетала, «соприкасалась мирам иным». Простить хотелось ему всех и за всё и просить прощения, о! не себе, а за всех, за всё и за вся, а «за меня и другие просят»»(14: 328).

Вот где — в покаянии и любви — познается, что такое мир Божий и люди Божии, что такое христианство. Флоренский пишет: «Только христианство нанесло сердцу рану влюбленной жалости о всем сущем, благоговейной любви ко всему «первородному Адаму»»[448].

В записной книжке 1880 года есть у Достоевского такая запись: «Социализм и христианство. Попробуйте разделиться, попробуйте определить, где кончается ваша личность и начнется другая?.. В христианстве и вопрос немыслим этот… Повеет дух новый, внезапный» (27: 49).

«Так завершается, — пишет Гроссман, — эволюция гениального мистика»[449] . Мы бы сказали, что она завершается тем же, с чего началась, — любовью к людям.