Православное богословие на рубеже столетий

Шадрин приводит выдержку из дневника своего героя, в котором последний выражает мысль о полной никчемности изучения богословских и иных дисциплин, преподаваемых в духовной школе, поскольку результат этого изучения все равно будет близким к нулевому. В словах семинариста звучат обреченность и безысходность:

«Мое убеждение таково: усердно заниматься всеми нашими науками бесполезно и даже вредно. Бесполезно, — потому, что все эти науки в жизни не приложимы и не нужны, а вредны они тем, что если добросовестно долбить все эти толстые учебники, как то требуется от исправного семинариста, то непременно заработаешь чахотку и преждевременно умрешь, даже не воспользовавшись плодами этих каторжных трудов. Легко сказать: целых одиннадцать лет зубренья, зубренья и зубренья!.. Одиннадцать лет тревоги, страха, наказаний, спертого гнилого воздуха, сиденья, недоеданья... Боже! И человек, еще не окрепший человек, полуребенок, должен вынести все это... А результат? Десятка два–три текстов из Библии, столько же греческих и латинских фраз, смутное представление о разнице веры православных и католиков, такое же смутное понятие о расколе с полным бессилием к активной борьбе с ним и еще кое–что, но отрывочное, бессистемное, смутное — учишь, учишь, зубришь, а выйдешь из семинарии невежда невеждой... И преподаватели знают бесплодность своих трудов... и потому–то, должно быть, так холодны к науке и так нестерпимо монотонны в своем преподавании..." [148]

Этот основной порок, унаследованный от иезуитских школ с характерным для них дроблением учебного материала на множество дисциплин, не был устранен в русской духовной школе в течение всего XIX века, несмотря на несколько попыток придать куррикулуму духовных школ хотя бы какое–то подобие системы. Раздробленность и фрагментарность учебного курса, «многопредметность», на которую жаловались профессора духовных школ начала XX века [149], в сочетании с сухой, формальной и безжизненной манерой чтения лекций, свойственной многим учителям [150], лишала семинарскую науку того целостного воздействия на души учащихся, которое она могла бы оказывать, если бы преподавание было построено принципиально иным образом.

О негативных аспектах воспитательного процесса в духовной школе Шадрин говорит с гораздо большей резкостью, чем митрополиты Антоний, Евлогий и Вениамин, однако существенных противоречий между его и их свидетельскими показаниями нет. Подобно митрополиту Евлогию, он пишет о взаимном недоверии между студентами и преподавателями, об оскорбительных кличках, которыми первые награждали последних:

Принудительный метод, наказания и угрозы, сухость предмета, неумение или нежелание сделать предмет интересным, обширность программы и в связи с этим тот фатальный страх за свое будущее в зависимости от такого или иного сорта годовых и экзаменических отметок, все это способствовало равнодушию и даже отвращению ко всем предметам семинарской науки без исключения. Недружелюбие к предметам переносилось и на преподавателей; и к ним относились или враждебно, или насмешливо и непременно с недоверием. Лучшим подтверждением служило уже то, что всем учителям без исключения были даны прозвища — обидные, которыми за глаза и называли ученики своих учителей. Так, учителя Священного Писания, высокого брюнета, довольно вялого в движениях, звали Козлом; учителя церковной истории, мрачного, высокого и совершенно лысого господина, с грубым крикливым голосом, подозрительными, недружелюбными глазами, которые, казалось, никогда не смеялись, — звали Сварогом [151].

Характерной особенностью духовной школы было также взаимное отчуждение и недоверие между учащимися и инспекцией, порожденное общей системой воспитания, которая «обезличивала» семинаристов и приучала их к двуличности, лицемерию. Как свидетельствовал один из преподавателей семинарии конца XIX века, в его время духовная школа из–за деятельности инспекции «обратилась в какое–то безотрадное учреждение, какую–то темницу, охраняемую чисто полицейским надзором лиц инспекции, которая заботилась только о том, как бы поскорее сбыть свое дежурство, сходить на молитву и загнать учащихся в спальни» [152]. О том же писали и митрополит Евлогий, и митрополит Антоний. Свидетельство Шадрина и здесь отличается особой резкостью:

К инспекции же, кроме недружелюбия, а часто и ненависти, никто из воспитанников других чувств не питал. Это были два враждебных лагеря, из которых одна сторона — сильная — наказывала и грозила, смотря на другую свысока и не признавая за нею права хотя бы на малейшую самобытность и самостоятельность, другая — забитая, подневольная, с затаенною злобою и недоверием ко всякому, хотя бы и благожелательному действию противоположной, всеми силами старались надуть ее, обмануть, разозлить, оставшись в то же время безнаказанной. И обе стороны, казалось, намеренно старались причинять неприятности друг другу. Ученики назло делали шалости, иногда очень неблаговидные и грубые, бравируя опасностью и обостряя отношения, а воспитатели, увлекаясь ролью надзирателей, доводили дело до придирки к мелочам, спускаясь даже до шпионства, подслушиванья и обнюхиванья. Было во всем этом что–то неестественное, дикое и очень грустное. Воцарившиеся методы воспитания не воспитывали, а обезличивали, приучали к лицемерию, развращали питомцев... А инспекция?.. Что она? Задавалась ли она когда вопросом: какой будет результат такого метода и этих иезуитских мер воспитания? Едва ли. Она была спокойна, и спокойно во имя Бога и, быть может, даже во имя спасения собственных душ, развращала воспитанников, приучая к лицемерию, предательству, лжи и развивая в молодой душе подозрительность и недоверие даже к лучшему из своих товарищей. За то и членам инспекции даны были бранные клички, склоняя которые на все лады с приправою самого забористого словесного перца, бурсак хотя отчасти отводил свою обиженную душу [153].

Почти карикатурой является нарисованный Шадриным портрет четырех членов инспекции описываемой им духовной школы: