Православное богословие на рубеже столетий

Искусственное насаждение благочестия приучало студентов стыдиться естественных проявлений религиозного чувства и бравировать друг перед другом своим небрежным отношением к святыне, о чем свидетельствовал и митрополит Евлогий. Весь уклад семинарской жизни, как свидетельствует Шадрин, толкал учащихся в бездну безбожия и нигилизма:

Все это, глубоко западая в молодую впечатлительную душу, давало пищу сомнениям и незаметно вытравливало из нее чистую детскую веру. А несправедливые требования старших уважать то, что сами не уважали, выражать благоговение там, где сами не проявляли его, — только очерствляли сердце, приучали смотреть на все двойственным взглядом, толкали на путь лицемерия, обмана и ускоряли падение по тому уклону, который называется отрицанием и неверием .[164]

В духовных семинариях имели место случаи кощунственных пародий на богослужение. Один такой случай описан Шадриным:

Несколько бурсаков, облачившись в какие–то хламиды, наподобие риз, изображали причт церковный, один даже имел на голове скуфью в виде вывороченной наизнанку остроконечной шапки. Впереди шесть человек попарно несли классные доски, очевидно, предназначенные играть роль икон. На одной изображен был инспектор в виде круглолицей и широколицей бабы с распущенными волосами, с надписью: «Преподобный Плакида, семинарский мракотворец», на другой — в виде толстого человека с бычьей головой изображен был ректор. Под изображением была подпись: «Святая великомученица корова блудодеица». На третьей изображен был Папаша в своем натуральном виде с громадной лысиной на голове. Троицкий, изображавший дьякона, помахивал лампадкой, взятой от иконы и ворчал ектенью, Колька Остроумов тоненьким слащавым голосом, передразнивая Плакиду, говорил возгласы, и публика смеялась до упаду. Вдруг кто–то крикнул: «Папаша идет!» — и все врассыпную бросились по местам, поспешно стаскивая облачения и стирая надписи на досках [165].

Все это, несомненно, было выражением того протеста, о котором говорил митрополит Евлогий и который проявлялся в самых разных формах. Наряду с намеренно пренебрежительным отношением к церковной службе, одной из форм протеста было пьянство и буйство: в книге Шадрина немало описаний пьяных ночных оргий семинаристов. Курение и азартные игры были так же распространены в семинарской среде в начале XX века, как и в середине XIX. Открытые выступления студентов против начальства, весьма редкие в XIX веке, во времена Шадрина стали общераспространенными. В 1905–1907 годах дело доходило даже до покушений на ректоров и инспекторов. Всероссийский конгресс семинаристов, собравшийся в 1906 году, призвал к борьбе против «отжившего учебного режима» [166]. Шадрин был свидетелем этих процессов. Он, в частности, описывает бунт, в ходе которого толпа семинаристов, доведенная до бешенства инспектором, едва не набросилась на него с кулаками и чуть не раздавила ректора прямо в храме, во время богослужения. Это «детское, бесформенное движение смутного протеста против гнета бурсы» в годы первой русской революции приняло политическую окраску: был сформирован «Всероссийский семинарский союз», который к 1907 году объединял 53 духовных семинарии и успешно провел бойкот экзаменационной сессии. Результаты деятельности союза были неутешительными: сотни семинаристов оказались уволены, некоторые попали в тюрьму, а в семинарской жизни ничего существенным образом не изменилось [167].

Сохранялись в начале XX века и такие традиционные формы тихого «подпольного» протеста, как чтение запрещенной литературы. По свидетельству Шадрина, у семинаристов, помимо официальных «ученической» и «фундаментальной» библиотек, была еще своя — неофициальная, содержавшая запрещенные семинарской цензурой книги. Это свидетельство заставляет нас вспомнить слова митрополита Евлогия об организации подпольного библиотечного дела во Владимирской духовной семинарии. В духовной школе, в которой учился Шадрин, дело было налажено ничуть не хуже:

Книг в ученической библиотеке было сравнительно порядочно, в фундаментальной библиотеке и более того. Но в первой — книги были больше для детского возраста, а из фундаментальной — почти не выдавались. Некрасова, даже Помяловского совсем нельзя было достать в семинарских библиотеках, хотя их сочинения и были там. Даже шестиклассникам не разрешали читать их. К слову сказать, начальство не особенно и долюбливало чтецов, боясь, вероятно, традиционного «зачитаются» и вольнодумства. Впрочем, запрещение читать известные книги, как и запрещение пить водку, только еще больше заинтриговывало всех, и опальные авторы предпочтительно и с особым увлечением прочитывались всеми, кто хотя бы немного любил чтение. Запрещенные книги всегда откуда–то добывались и хранились, как святыня. Достаточно было пройти слуху, что вышла хорошая книга, но что у нас она запрещена, как книга уже появлялась и начинала ходить по рукам, путешествуя из класса в класс, пока не обходила всех интересовавшихся. Начнутся рассуждения о ней, споры, догадки — почему запрещена, и с книгой знакомятся даже те, кто при других условиях даже и не услышал бы о ней [168].

Всякие формы протеста, будь то цивилизованные (чтение запрещенных книг) или нецивилизованные (пьянство, буйство, азартные игры), немилосердно карались школьным начальством. «Семинарский суд», по свидетельству Шадрина, был «скорым, но не правым и не милостивым». Это был даже не суд «тройки»; решение о наказании виновного принимал инспектор единолично:

Подсудимый никогда не вызывается в семинарское судилище на разбор своего дела, никто не спрашивает его, как и почему он преступил семинарскую заповедь. Допрос производит отец инспектор один в своей камере и большей частью с пристрастием, — если судится любимчик или шпион, то с пристрастием в пользу подсудимого, — и с пристрастием в обратную сторону для всех остальных. Допрашивает судья, больше бранясь и пробирая, читая наставления, чем по показаниям виновного и свидетелей восстанавливая истинную обстановку преступления. А меж тем это судилище часто решает участь человека, судьбу всей жизни, приговаривает чуть не к смерти [169].

Лишь вопрос об исключении из духовной школы решался коллегиально — ректором и членами его администрации. Однако и в этом случае не было никакого серьезного расследования совершенного проступка, не предпринимались попытки привести виновного к раскаянию или исправлению. Администрация вообще не встречалась лицом к лицу с нарушителем дисциплины. Решение принималось кулуарно, в его отсутствие, и не подлежало пересмотру. Характерно, что решение об исключении не объявлялось сразу; его объявлению предшествовали томительные дни ожидания приговора: