Православное богословие на рубеже столетий

Часть 3

Дело, впрочем, быстро прояснилось, но только для учащихся: инспекция так и не узнала истинных причин смерти студента. Незадолго до самоубийства он написал письмо одному своему другу, ранее отчисленному из семинарии за обличение ректора в конкубинате. В письме Голубковский жаловался «на пустоту жизни, на бесцельность ее, на сомнения, которые обуревают его и скоро, наверное приведут к полному отрицанию и Бога, и смысла жизни». В адрес семинарского начальства погибший по собственной воле семинарист бросает горькие обвинения:

«Зачем жить? — как бы спрашивал он товарища, — когда впереди то же, что и сейчас, и еще худшее, более позорное, глупое? И ужели стоит жить, мучиться, бороться только для того, чтобы под конец опошлиться, как и все, любить деньги и это жалкое благополучие, которое так дорого всем, не исключая и моих родителей?! Если бы не боязнь нанести им смертельную рану, я бы, кажется, давно уже прервал свою жизнь... Все твердят о вере, о Боге... а как живут? Ведь ты знаешь наших семинарских воспитателей, этих людей, уже отрекшихся от мира... они монахи... Ректор наш, что он за человек?.. Ты–то, конечно, знаешь, потому что за это знание улетел из семинарии. Твои обличения не достигли цели, — конкубинат существует. А и остальные помельче тоже далеко не исполняют монашеского устава... Впрочем, об этом говорить нечего. Все известно. Только больно, когда эти господа грязными устами говорят о Боге и, возвед очи горе, призывают всех к подвигам и покаянию. И удивляюсь я: зачем это монахов пускают в семинарию, зачем им поручают воспитание людей, совсем не предназначенных для монашества?» К сожалению, это письмо было известно лишь ученикам и едва ли дошло до сведения семинарского начальства. Впрочем, начальство, если бы письмо и дошло до него, не приняло бы его на свой счет и изо всего этого вывело бы лишь одно заключение о безбожии и развращенности писавшего.[172]

В письме семинариста–самоубийцы затронута проблема, которая активно обсуждалась в начале XX века: проблема монашеского присутствия в духовном учебном заведении. Начиная с XVIII века, когда власть в духовных школах полностью перешла в руки ученых монахов, их преимущественное положение практически никем не оспаривалось. Уставом 1869 года гегемония монашества в руководстве духовными школами была, правда, несколько поколеблена, но устав 1884 года восстановил ее в полном объеме, в каковом она и просуществовала вплоть до революции 1917 года. Монашеское присутствие в духовной школе, безусловно, имело свои положительные черты. Монахи могли целиком посвятить себя воспитанию учащегося юношества, отдать все силы церковной науке, посвятить все свое время воспитанникам. В то же время далеко не все монахи могли войти в положение молодого человека, находящегося на пороге зрелости, мучительно ищущего свой путь, нередко терзаемого любовной страстью и стремящегося овладеть сердцем любимой девушки. Проблематика любви и брака вообще должна была оставаться чуждой монаху, и студенту не приходилось рассчитывать на сочувствие в этих вопросах со стороны инспекции и администрации духовной школы, почти сплошь состоящих из монашествующих.

Инспектор семинарии решил использовать самоубийство Голубковского в качестве наглядного примера того, к чему может привести студента «вольнодумство», чтение светских книг и неповиновение начальству. В проповеди, произнесенной по данному случаю, инспектор грозил усопшему вечными карами. Друзей убитого он не отпустил на похороны, сказав, «что самоубийц не хоронят, а закапывают в яму, как околевшее животное». Однако студенты уже знали о содержании письма Голубковского другу, а кроме того, «не он один замышлял прервать жизнь, чтобы не сделаться подобным своим воспитателям». Поэтому слова инспектора встретили нескрываемым раздражением.

Отпевание погибшего студента совершал приходской священник, который воспринял всю историю совершенно в ином ключе, чем инспектор семинарии. Причиной самоубийства студента он назвал не его «вольнодумство», а ту атмосферу, в которой Голубковский оказался по вине родителей и воспитателей:

Голубковского хоронили не как околевшее животное, а по полному чину церковному, и приходской священник сказал прочувствованное слово, от которого многие слушатели плакали. Он не винил несчастного в распущенности и безбожии, нет. «Не может быть безбожия в столь юной душе», — с светлой верой в человека говорил старичок священник. «Перед нами лежит жертва нашего беззакония, нашего непотребного жития, нашего нерадения о детях своих», — указал на лежащего в гробу юношу... «Быть может, самый необычайный акт смерти сего отрока есть грозное предуказание нам, перст Божий, указующий наши язвы, наше духовное обнищание... Не в нем, не в этом лежащем на одре смерти, должны мы искать объяснение ужасного события, а в нас, в нас, родителях и воспитателях, в нашей скудной разумом и верою жизни!.. Внемлите, родители, внемлите, воспитатели, сему грозному гласу Домовладыки, дабы, как рабы неключимые, не быть низверженными во тьму кромешную... Дабы, по слову Господа, не отяготил нашей духовной выи жернов осельский за тяжкий грех соблазна малых сих»... Прочитав разрешительную молитву, старичок со слезами благословил лежащего в гробу юношу и громко произнес: «Мир да будет с тобою, чадо! Аз недостойный паки дерзаю разрешить тебе твоя вольная и невольная согрешения и мню — не вменит мне сего наш милосердный Пастыреначальник в вину и осуждение».[173]

Пережитый опыт многолетнего пребывания в бурсе, трагические события, происшедшие с его сверстниками, неизгладимая печать, наложенная на него общей атмосферой духовной школы, — все это отразилось в размышлениях Шадрина. Семинарией он был нравственно искалечен, душевно сломлен, духовно раздавлен. В отличие от тех, кто, очевидно, обладал большей внутренней силой и сумел по окончании духовной школы, несмотря на все пережитые трудности, вспоминать о ней с благодарностью, Шадрин выплеснул на страницы своей книги всю боль и горечь перенесенных страданий. В его книге много пессимизма, желчи, нет оптимистических прогнозов. Не ожидал он ничего и от реформы духовной школы, о которой много говорилось в годы первой русской революции. Эта реформа, как он предполагал (и в своих предположениях оказался весьма близок к истине), затронет лишь внешние формы семинарской жизни, но не изменит ничего по существу: