Оливье Клеман Смысл Земли

Русские религиозные философы твердо настаивали на том, что только библейское откровение сделало возможной современную технику. В этом они были единодушны с самими строгими западными историками идей, такими, как Дюгем. В самом деле, техника и наука, на которой она базируется, постулируют, что мир существует, что он не есть простая видимость, маска некоего безличного абсолюта или зловещее орудие какого–то антибога, а есть изначально доброе творение, которое Бог–Личность вручил лично ответственному человеку. И даже если люди обречены на суету и смерть, Бог захотел вновь обрести и спасти падшее творение, Он соединился с ним — в том состоянии, в котором это творение теперь находится, — соединился через Воплощение, Крест, схождение в ад. Творческая ответственность человека восстановлена во Христе, он вновь обрел достоинство соработника в Божьем деле. Христология Никеи и Халкидона повышает ценность самой сферы научных исследований. Бог снова возложил на человека космическую миссию. Мир потенциально воссоздан во Христе, чтобы человек и Дух смогли его преобразить. Св. Павел и Отцы — преемники апостолов в полемике с гностиками подчеркивали, что спасение — не дело духа вне мира, но всего мира через всего человека.

Победитель дьявола и ада, податель откровения о свободе и о личности, Христос свергнул падшие духовные силы, которые высасывали кровь вселенной. Он уничтожил магический космос, где человек «обезличивается» в чудовищном одиночестве, в одиночестве, расширившемся до размеров Всего посредством методичной энтазы или оргиастического безумия. Он уничтожил онтологические дуализмы, которые превращали тварный мир в искаженное отражение божественного мира, тело — в могилу, землю — в страну изгнания. Мир не абсурден. Даже, как мы уже говорили, паразитирующая на нем дьявольская абсурдность включена в законы, на которых стоит печать Премудрости и которые — с духовной точки зрения — заслуживают изучения как вероятные посредники, способные привести к священному восторгу. «Дела Божьи достойны созерцания», — говорил Кеплер, стоявший у порога современной науки. А Эйнштейн незадолго до смерти восхищался тем, что наука возможна, вселенная — умопостигаема, и добавлял: «Я не могу поверить, что Бог играет с миром в кости».

Учение Никеи и Халкидона и вообще последовательно антиномический подход к тайне, принятый греческими отцами, создали тип мышления в напряженности (par tensions), который до сих пор остается источником энергии для духа исследования, в противоположность монизму восточной мудрости с монофиситским фоном ее техники погружения в себя. Если Христос одновременно истинный Бог и истинный человек в одной Личности, если эта Личность, в свою очередь, одновременно отлична и единосущна в лоне Троицы, то из этого вытекает обязанность «думать совместно», пользуясь противоположными терминами. Здесь кроется долговременный «наводящий образ» («image inductrice») для оплодотворенной христианством Европы, и мы обнаруживаем христианскую «археологию» мышления на всех крутых поворотах научно–технического развития. «Археологию» более, чем обычно думают, пропитанную потребностями эсхатологии: стремление к синтезу — это стремление к невозможному, исследование без конца рождается и возрождается из напряженности, которую никогда не удастся снять. Вне этой напряженности есть лишь колебания и чередования без всякого прогресса — как между атомизмом и непрерывностью в античном мире, или безличное тождество противоположностей — как на индуистском Востоке, который находит удовольствие в самых причудливых двусмысленностях и поворотах мысли. Для современной физики характерно признание несовместимого и все–таки одновременно истинного: классическим примером этого давно стала антиномия волн и частиц, и христианин может распознать здесь космическое присутствие Креста. Лишь великие попытки редукции XIX и начала XX века — марксизм и фрейдизм — изменяют подобной проблематике, претендуя на полное обобщение исторического и безотчетно–побудительного (intrapulsionnelle) начал. Но это, по–видимому, объясняется их докритическим характером и не составляет подлинного вклада в науку. Само знание истории и psyche постулирует никогда не преодолимое напряжение. Это тем более достойно сожаления, что столько христиан доброй воли под влиянием

Маркса отказываются сегодня оттрансценденции эсхатологии в отношении истории, а под влиянием Фрейда — от трансценденции эсхатологии по отношению к yuch, не подозревая о том, что если бы они победили в Церквах, то осушили бы сами источники научно–технического динамизма, который наверняка питает и их надежды.

Мыв не отрекаемся от исторических и метаисторических событий, внутри которых, хотим мы того или нет, все мы находимся. Библейское откровение, Воплощение, ожидание Царства навсегда покончили с возможностью имманентного обобщения (totalisation). Христианство — а впрочем, уже и Ветхий Завет — навсегда устранили равновесие вселенной, обнаружив неукротимую, неутолимую человеческую свободу, которая выше естественного космоса древних, равно как и психосоциальных структур наших современников, и пронизанный богочеловеческим напряжением динамизм эсхатологического завершения, куда история и человек не войдут без Суда. Со времен призвания Авраама и креста Иисуса в мире присутствуют беспокойство, поиск, бесконечность, и мир больше не может замыкаться в себе самом. Современные наука и технология возникают в этой открытости, в этой безграничности, рожденных от желания идти, невзирая на землю и звезды, неведомо куда, от борьбы с ангелом, от Бога, который не есть deus ex nachina нашего невежества и бессилия, но который делает нас свободными, умирая рабом на кресте.

Христианство — и об этом не следует забывать — прежде всего столкнулось с corpus'ом наук доисторического происхождения, наук о внутреннем мире и тонких предметах, последняя реадаптация которых для средиземноморского мира была произведена на Ближнем Востоке в духе неоплатонизма. Индийская йога и китайская медицина — последняя любопытным образом инкапсулирована в одну из разновидностей марксизма, эволюционизм и материализм которого она опровергает, — еще и сегодня дают примеры такого рода знания.

С одной стороны, христианство вело и продолжает вести упорную борьбу против этих учений о тонкой телесности, о космической магии, дабы утвердить — в противовес природе, преследуемой демонами, и даже в противовес посредничеству падших сил — свободу и трансцендентность личности. Борьба отцов с mathematici и другими астрологами греко–римского мира, прославление ими человеческой свободы перед лицом детерминизмов священной природы слишком хорошо известны, чтобы возвращаться к ним вновь. В Византии никогда не утихала борьба против неоплатонизма, превратившегося в религию и космическую магию. На Западе все закончилось сожжением или побитием камнями ведьм — настоящее исступление XVII века, когда как раз и складывались контуры современной науки. Заглядывая глубже, можно сказать, что подвиг великих монахов окончательно очистил землю от гниющего трупа Пана и сделал человека ответственным за очищенную от заклятий землю…

Однако христианство не отбросило целиком эти древние науки и то, что они осуществляли на практике. Отделив их от черной магии, от пантеистических выводов, утверждая при использовании их элементов трансцендентность личного Бога и человеческой личности, христианство отчасти преобразило их огромное и опасное наследство. Среди прочего здесь стоит напомнить о судьбе алхимии в Византии и на Западе или о пифагорейских познаниях о числах и ритмах, которые были очень важны как для византийских строителей, так и для западных, работавших в романском стиле. В рамках, несомненно, слишком статичных и стеснительных для творчества, где забота о сакральности преобладала над эсхатологическим напряжением, была проделана колоссальная работа, все плоды которой нам, быть может, еще предстоит отыскать. Ибо выполнявшие ее люди сумели проникнуть в божественный свет в камне и в крови, в глубинах бессознательного и в природе. Они сумели придать рабочим движениям значение символов, с помощью которых человек способен соединиться с божественной мыслью — в том виде, в каком ее выражают космические ритмы.

С той эпохи берет свое начало особенный облик стародавних христианских стран и земель. Если во вновь возникших государствах природа дика или исковеркана, если у «дикарей» или в Индии, а еще больше на традиционалистском Дальнем Востоке творчество человека последовательно превращается в нечто «космическое», в древних христианских странах природа отмечена благодатью, она обретает живое лицо, становясь порой истинным «образом Образа», образом человека, который сам есть образ Божий. Далекий от того, чтобы через космос раствориться в безличном абсолюте, — таков мудрец на старинных китайских картинах, сидящий в окружении пустоты облаков и вод, — христианин налагает на природу отпечаток личности, чтобы принести ее Богу — до такой степени, что каждая местная церковь, каждая традиция святости создала свой собственный «харизматический пейзаж».

И это досовременное христианство вместе с античной наукой о космическом единстве сумело аккумулировать энергии, одно лишь развертывание которых сделало возможными современные открытия и изобретения. Невозможно переоценить плодотворность аскезы монахов (нередко пахарей целины), всякий раз несущей на себе отпечаток личности («personnalisante»), и крепкого крестьянства, которые создали базу для современного социального и интеллектуального развития и отсутствие которых сегодня столь пагубно для многих стран «третьего мира».

На протяжении всей этой эпохи византийское христианство ощупью продвигалось не только к равновесию, но и к преображению; его всходы, появившиеся в период турецкого завоевания, должны были быть убраны в житницы позднее — из–за отсутствия пригодной для этого исторической почвы.

В то время как светская культура Византии, нисколько не подчиненная людям Церкви, усваивала алхимию и акусматику [118]. необходимые для ее искусств и ремесел, пока церковная мысль, сражавшаяся с постоянной угрозой гностицизма, двигала вперед в совершенстве отточенную Аристотелем рациональность, мистическое знание, распространявшееся через литургию, разрабатывало концепцию преображения божественными энергиями тела и космоса. Но светлая встреча, которая вырисовывалась в Византии, была расстроена драмой истории: гуманизм и особое космическое ощущение — священное, но еще не церковное — передвинулись на Запад вместе с греческими учеными, которые пришли оплодотворять итальянское Возрождение, но отнюдь не богословие божественных энергий, скрытое отныне за монастырскими стенами без всякого продолжения в культуре.

Однако на Западе, оставшемся чуждым великим пневматологическим разработкам Византии, в его собственном духовном достоянии не было ничего, что позволило бы ему оплодотворить Фаворским светом взлет наук и технологий. Напротив, этот взлет совпал с настоящей ссылкой Бога на небо. Повышение цены за прощение грехов заслугами Христа [119], в ущерб обожению всей плоти земли в Боге, ставшем человеком, схоластический субcтанциализм, который сделал трудным, если не невозможным, восприятие божественных энергий, реально пронизывающих вселенную, — все это способствовало тому, что на Западе искупление было лишено своей космической значимости. Космическое чувство Возрождения оказалось покинутым христианством, которое — в условиях Реформации, так же как и Контрреформации — стало религией души в духе августинского девиза «Бог и моя душа» и активной морали, победоносной, но лишенной способности к онтологической метаморфозе (пуританство и его католические аналоги). Теперь оно предалось оккультизму, закрытому для трансценденции, постепенно секуляризировалось, развивая волю к титанической мощи. В алхимии, например, широко практиковавшейся в первые века новой эпохи, наблюдалось исчезновение citrinitas, то есть фазы, на которой воздействовала благодать: человек, «сын Земли», собирается теперь путем овладения космическими силами обожествить сам себя. Таким образом, расцвет науки и техники отмечен мечтаниями ставшего столь присущим ему специфическим (immanentise') оккультизмом. Тут надо подумать об отношениях Декарта с розенкрейцерами, о тайных истоках фаустовской темы, о странной преемственности, связывающей притязания современной биологии с ностальгией по «гомункулусу» или «голему»…

В то время как ученые заменили более или менее сознательную устремленность (intentionnalite') различными формами прометеизма, христианская мысль, заключенная в рамки «чистой природы» склоняющегося к упадку томизма или реформатского дуализма («Бог на небе, человек на земле»), отождествляла падшую природу — за неимением другой — с Божьим творением. Она забывала о swma pneumatikon о духовной (pneumatique) модальности материи, считала чудо и таинство все более стеснительными аномалиями и, не ведая об «эпигносисе», металась между распространяемым на все рационализмом и фидеистским иррационализмом. Райское состояние, рассматриваемое под углом зрения натурализма, в конце концов было отвергнуто. Евхаристия у одних стала метафизическим переворотом некой трансобъективации, у других —- субъективно воспринимаемым знаком. «Демифологизация» фатально привела к безысходной полярности объективного и субъективного. Она спасает — может быть — призрачную веру; но христианской космологии больше нет.