Богословские труды

Таможенник выругался и пропустил его»[326].

Еще один важный итог истории — это приверженность владыки соблюдению канонов и признанию первенства чести Вселенского патриарха. Эта приверженность, основываясь на настоящей церковности, все же получила дополнительный стимул через личный опыт. Попытка перейти в 1945 г. под «отеческое духовное покровительство» Московской Патриархии, в которой, судя по всему, принимал участие и Василий Кривошеин, закончилась печально и привила дополнительное уважение к канонам. Впоследствии владыка всегда придерживался приоритета греческих законов и Константинопольской юрисдикции в Афонском вопросе и с уважением относился к первенству чести Вселенского Патриархата.

Он также последовательно дистанцировался и от политизированной деятельности Московской Патриархии и советского «пиара». Это поняли и на Афоне: письмо игумена Илиана от 11 ноября 1959 г. на имя председателя ОВЦС МП уже содержит просьбу лишь о материальной помощи, а не о «духовном покровительстве». В своем письме от 31 декабря 1971 г. к иеродиакону Пантелеймонова монастыря, его эконому и представителю в Киноте Давиду (Цуберу, f 1987) владыка призывает братию помнить, «что Пантелеимоновский монастырь на Афоне всегда находился в канонической юрисдикции Константинопольской Патриархии и сейчас в ней находится. Константинопольскую юрисдикцию над Афоном всецело признает Русская Церковь… Вы тоже должны знать, что по закону вы не советские, а греческие граждане, хотя и своеобразные, ввиду особого положения Афона… Вы должны тщательно избегать каких–либо политических или политико–церковных выступлений и действий, как, например, протесты против войны, осуждение водородной бомбы, за разоружение, мир и т. д. Всякого рода такие выступления, совершенно неуместные со стороны монахов, отрекшихся от мира, могут крайне пагубно отразиться на монастыре. А главное, они неправильны по существу, ибо не дело Церкви, а тем более монашества, впутываться в мирские политические дела. Пишу об этом потому, что наша Патриархия часто выступает с такими политическими заявлениями, что дает повод ее врагам… на нее нападать. Я ее за то не осуждаю, ибо она вынуждена это делать внутри России. Как говорится, «с волками жить — по–волчьи выть». Но нас, «зарубежных» иерархов, клириков и мирян, она это делать не заставляет, оставляет нас свободными, и мы ни в какой «защите мира» и т. д. не участвуем»[327]. Очевидно, письмо было продиктовано не только опытом четвертьвековой давности, но и впечатлениями владыки от политизированного хода собора 1971 г. и доклада митрополита Таллиннского Алексия «О миротворческой деятельности РПЦ» («Одно из тяжелых воспоминаний о соборе»)[328]. В своих письмах он призывал иноков Пантелеймонова монастыря защищать «русское дело» на Афоне («не советское, конечно , оно нам не нужно») и искренне огорчался, что братия ежегодно ездит «в Афины в советское посольство праздновать октябрьский переворот»[329].

Особым каноническим тактом отличалось и его отношение к вселенскому значению Константинопольского Патриархата в целом, которое нужно было не оспаривать и расшатывать, а укреплять всеправославным единством. Эти мысли были сформулированы им в связи со Второй Международной конференцией Православного Богословского Общества в Америке (Orthodox Theological Society of America), состоявшейся 25—29 сентября 1972 г. в Свято–Владимирской семинарии близ Нью–Йорка. По его мнению, «Вселенский патриарх должен быть окружен постоянным синодом из представителей всех автокефальных Церквей, дабы стать центром всеправославной координации. Как primus inter pares, он председательствует в синоде, который обсуждает вопросы всеправославного характера и принимает свои решения большинством голосов. Эти решения в дальнейшем осуществляются в жизнь автокефальными Церквами. Такого рода общеправославный синод не будет делать двойной работы с синодом Константинопольской Церкви или ограничивать автономию автокефальных Церквей, так как его компетенция совершенно другая и строго ограничена вопросами всеправославного характера. Шагом к образованию такого центра координации и обсуждения являются уже Всеправославные Совещания последних годов, но они созываются нерегулярно и не имеют средств осуществлять свои решения на деле. И самые жгучие вопросы на них не обсуждаются. У них нет власти их обсуждать. Создание такого рода центра всеправославной координации… поможет… Православной Церкви выполнять свою миссию в современном мире и противостоять трудностям наших дней. В то же время это может только возвысить всеправославное значение Вселенского Патриархата»[330]. Об этой позиции стоит вспоминать каждый раз, когда «национальная гордость» начинает угрожать единству Вселенской Церкви.

Но есть и еще одна черта в образе владыки, черта преодоленная, которую Никита Кривошеин назвал «пленение общей судьбой». Это неожиданно (как неожиданны — αίφνης, по прп. Симеону Новому Богослову, — краткие минуты посещения свыше) возникшее и растаявшее доверие к Советской России как результат победы на Гитлером. Здесь монах Василий не одинок. Не только он, но и митрополит Евлогий (Георгиевский) поверил в злую шутку, разыгранную с ним в советском посольстве в Париже. Но ведь не только митрополит, ведь и брат владыки Игорь Кривошеин тоже! Всех Кривошеиных опалило жаркое дыхание Родины, пусть советской, но которая «любит, прощает и ждет». Жар, издалека казавшийся светом и теплом, валил от посольства и привлекал к себе. Игоря Александровича Кривошеина и его семью — жену Нину Алексеевну и сына Никиту он одарил гражданством, Ульяновском, Марфинской шарашкой, мордовскими лагерями, Малоярославцем и возвращением в «четвертую треть» собственной жизни[331]. «Кругом первым». В 1947 г. Игоря Александровича с его «серпастым и молоткастым» «добрая Франция» высылает в СССР морским путем из Марселя. Чуть позже за ним следуют жена и сын. Тогда же и Василий Кривошеин был выслан с Афона. И где–то на широтах Эгейского моря оба брата, один, быть может уже сосланный на острова «архипелага» местного, а второй, еще плывущий пароходом на «архипелаг ГУЛАГ», на мгновение окажутся рядом. Так рядом, как они уже не были четверть века.

Выбор, сделанный владыкой в Оксфорде, не мог быть случайным, продиктованным обстоятельствами или авторитетом архимандрита Гиббса. Это был естественный порыв, действительная возможность реализовать ту связь с Россией, пусть иллюзорную и идеализированную , которую не удалось осуществить на Афоне. Психологически это была маленькая победа, расплата за нанесенные несправедливые обиды и себе и России. Не случайно свои первые работы он подписывает как насельник Русского Пантелеймонова монастыря на Афоне.

Но, по сути, это проведение четкой грани между антихристианским коммунизмом и христианской Россией. Позднее, как кажется, он увидит гораздо более глубокий смысл в своем пребывании в юрисдикции Московской Патриархии. Это смысл свидетельства, удивительно воплощенный в некогда данной ему парадоксальной характеристике: «красный» антисоветчик [332]. Здесь слились воедино две правды — каноническая и историческая. Московская Патриархия, считавшаяся в Европе «красной», единственная обладала в его глазах безупречной каноничностью. На историческом фоне русских церковных расколов и юрисдикционных споров между Поместными Церквами из–за православного рассеяния, каноническое преемство митрополита Сергия (Страгородского) и последующих патриархов РПЦ казалось выстраданным кровью новомучеников. Это и определило переход будущего архипастыря из–под мофория Божией Матери, покрывающего Афон, под омофор патриархов Московских. И следовательно, подозрительное отношение к нему как к «агенту Москвы». Профессор Лувенского университета Ян Гротерс посмотрел на эту проблему чуть по–иному: изгнание владыки с Афона за его прорусскую позицию стяжало ему симпатии «Советов», позволивших этому «эмигранту» «вернуться в Россию» в качестве епископа Русской Церкви.

За этой канонической правдой стояла еще одна правда. Истерзанной социализмом России была необходима духовная и моральная поддержка. И принадлежность к Московской Патриархии становится для владыки Василия Кривошеина («министерская фамилия»! [333]) одним из возможных средств выражения солидарности со своей распятой Родиной. В свою очередь эта принадлежность нравственно позволяла владыке еще одну «роскошь» — говорить правду о Церкви в России. Молись он в другой юрисдикции, он бы естественным образом утратил это право. Но так он был одним из тех, кто страдал вместе со всей Церковью. Наверное, это решение получило поддержку из далекой осени 1919 года, рассказывая о которой, владыка писал: «Так я переживал тогда мое избавление из красного плена. Помню все это и сейчас, но вместе с тем с благодарностью и любовью вспоминаю всех русских людей, которые мне помогали, сочувствовали, были со мной добры. Крестьянку, напоившую меня молоком и грустившую о моей участи. Матроса в рваных брюках, незаметно давшего мне ломоть хлеба. Конного конвоира, успокаивавшего меня и оставившего меня свободным. И, конечно, моих созаключенных «мужичков» . В них моя любовь и память о России»[334]. Он добровольно вернулся в «красный плен» как победитель смерти, предпочитая быть вместе с оставшимися в России «созаключенными» христианами. Его принадлежность к Московской Патриархии — это ПОСТУПОК, совершенный в подражание Христу, умалившего Себя и принявшего «зрак раба» (Флп. 2, 7). Глеб Рар скажет о нем: «Как он пробивался и пробился в девятнадцатом году к белым, так он начал уже в качестве церковного иерарха вновь пробиваться к верующему народу России, чтобы в меру своих сил послужить ему»[335]. Это возвращение проистекало из принципиальной позиции, сформулированной под конец жизни следующим образом: «Одно дело злобствовать на все русское… другое — без нужды подлизываться перед Советами. То и другое нехорошо»[336].

И тогда и сегодня циничные голоса, оправдывая себя и подобных себе, с нескрываемым упреком обращались к владыке: «Вам легко учить нас из–за границы, говорить «оттуда» о наших проблемах»[337]. Эта бесчестная фраза не только была фигурой самоизвинения за податливость угрозам и шантажу, но и следствием раздражения на человека, не желавшего подчиняться этим соблазнам «века сего». Тем более что он учил изнутри Русской Церкви, будучи ее частью, учил , даже находясь в России, с кафедры Поместного Собора… И в провозглашаемой им правде не было ни тени упрека тем, кто в России. Он сам об этом скажет в строках, посвященных архиепископу Вениамину (Новицкому): «Не нам, живущим на Западе, его за это осуждать или даже критиковать» [338]. Нет нужды в иллюзиях, ему были известны компромиссы. Он мог промолчать, если его убеждали или же он уразумевал сам, что это молчание — в интересах Церкви или ее отдельных членов. Но он не лгал, понимая, что человек не всегда может говорить правду , но всегда должен не говорить лжи. К тому же он не считал, что трусливое молчание, скрывающее правду, служит пользе Церкви.

Часто можно услышать, что никакие выступления в защиту правды в Церкви неспособны принести ей избавление от несправедливости, они только усугубляют положение страждущих. Молчание в таком случае — проявление необходимого христианину смирения. Но смирение владыки состояло в другом. Отлично понимая, что здесь «бодается теленок с дубом», он смиренно продолжал говорить о бедствиях веры и Церкви. Смирение — как раз в этом постоянстве.

Его речь была одновременно и свободой, и осознанной необходимостью. Он отчетливо понимал свою миссию и для России, и для Европы. Уже в «Слове при наречении во епископа» он четко обозначил смысл нахождения русских в Европе — это свидетельство о русском и о Православии. Именно так, а не о русском Православии. Но ни в том ни в другом нет чванливого кичения своей принадлежностью к русскому Православию, нет «балаганного патриотизма», представители которого криками о любви к Родине пытаются прикрыть свою ненависть к ближним. Будучи почти до конца своей жизни русским апатридом, он никогда не подчинялся идее «национальной приватизации» веры. Православие для него — Вселенская Церковь, которая и делает Россию тем, что она есть. Вместе с тем боль за тех людей, которые не чувствовали канонической правоты Московского Патриархата, порой побуждала его к определенной резкости, особенно в письмах. Но, критикуя «греко–владимировцев» или «раскольников–анастасиевцев» [339], ратуя за их возвращение в Церковь–Мать, он, как верится, не руководствовался церковным политиканством или юрисдикционными амбициями. Он искренне верил, что этим совершится правда Божия…

Обращение в иную юрисдикцию происходит стремительно. Неизвестно, была ли дана отпускная грамота Вселенского патриарха, но благословение афонского игумена было явно получено. Это и позволило Кривошеину идентифицировать себя в письмах 1950–х гг. двояким образом — как иеромонаха монастыря св. Пантелеймона на Афоне и Оксфордского подворья Свт. Николая. Нам известны по крайней мере пять таких удостоверений, свидетельствующих, что иеромонах Василий (Кривошеин) принадлежал к монашеству Афонского Пантелеймонова монастыря, и подписанных «архимандритом Иустином со всей во Христе братией»: от 17 июля 1950 г., 5 апреля 1951 г., 28 марта 1953 г., 31 марта 1954 г. и 31 марта 1955 г. Однако вернемся в 1951 г. В марте–апреле 1950 г. состоялись переговоры архимандрита Николая (Гиббса) с митрополитом Николаем (Ярушевичем) по поводу рукоположения Кривошеина в священный сан, причем, поскольку у Москвы были сомнения в каноничности находившегося в Оксфорде епископа Сербской Церкви, митрополит Николай предлагал рукоположить Василия в Брюсселе (sic!) у архиепископа Александра (Немоловского) — Брюссель был надежно вписан в Божий Промысл о Кривошеине. Но телеграмма попала в Оксфорд лишь 22 мая. Вышло по–другому: 21 мая, на память апостола и евангелиста Иоанна Богослова, епископом Сербского Патриархата Иринеем (Джорджевичем) он был рукоположен в иеродиакона, а 22 мая, на престольный праздник подворья, — в иеромонаха. Насколько Патриархия была в курсе происходящего или ее поставили перед фактом? Этот вопрос уместен, ибо телеграмма, разрешающая совершение хиротонии Василия епископом Далматинским и подписанная митрополитом Николаем и архимандритом Дионисием (Шамбо), поступила в Оксфорд лишь 26 мая. Как бы то ни было, церковная интеграция состоялась. Его «престольный праздник» — день апостола любви — потом окажется особым знаком его заботы о Петербургской духовной школе, чей храм имеет то же посвящение.

У истоков оксфордского периода в жизни владыки стоял митрополит Фиатирский Герман, экзарх Вселенского патриарха в Западной и Средней Европе, человек последовательный в отстаивании интересов Константинополя и противоречивый в оценке современников. Он был министром иностранных дел Фанара на протяжении 1920—1940–х гг., осуществляя, прежде всего, европейское и российское направление вселенской политики. По сути дела, именно он проводил в жизнь положения патриаршего «Томоса» Мелетия ГѴМетаксакиса от апреля 1923 г. о верховной юрисдикции Вселенского патриарха над православным рассеянием вне пределов национальных Церквей. В 1923—1924 гг. он вел переговоры с Синодом митрополита Евдокима (Мещерского) о возможности переселения Константинопольского патриарха Григория VII, который являлся объектом политического преследования и постоянной критики со стороны режима Ата–Тюрка, в пределы Советской России. Судя по материалам Синода от 18 апреля 1924 г., на его переезд в Новороссийск, Одессу, Киев, Петроград или даже Москву было получено согласие Троцкого, Красикова и Тучкова. Подобные переговоры велись и с британским правительством.

В 1923—1924 гг. митрополит Герман принял активное участие в переходе Православной Церкви в Финляндии в юрисдикцию Константинополя на правах автономии, а 29 марта 1936 г. возглавил хиротонию во епископа с возведением в сан митрополита Рижского и всея Латвии Августина (Петерсона) в автономном подчинении Вселенскому престолу после трагической гибели епископа Московской Патриархии Иоанна (Поммера) в октябре 1934 г. Он стоял и у истоков ВСЦ (Всемирного Совета Церквей): в августе 1927 г. он представлял Православную Церковь в Лозанне на конференции «Вера и церковное устройство» — позднее, в 1960–е гг., в работе этого форума, ставшего частью ВСЦ, принимал участие и владыка Василий. Несмотря на отказ Вселенского патриарха Максима приехать в 1948 г. в Москву на Совещание глав и представителей Поместных Православных Церквей, он все же отправил туда митрополита Германа, где тот рассыпался в «византийских» комплиментах председателю Совета по делам РПЦ Георгию Карпову, а также лоббировал вопрос о вступлении Православных Церквей в экуменическое движение накануне Ассамблеи в Амстердаме.