Averintsev S. The Other Rome

Итак, баланс конкретных исторических условий определил характерное для литературы в намеченных нами хронологических и географических границах господство интонаций, мотивов и образов религиозной проповеди. В то время и у тех народов вопросы широкого мировоззренческого характера не могли быть поставлены по–иному.

Как увидит читатель, эта книга задумана переводчиком как стилистический эксперимент; а всякий эксперимент осуществляется тем, кто его предпринял, на свой страх и риск, и постольку в некотором одиночестве. Риском не делятся, риск принимают на себя. Лишь поэтому замысел от начала до конца выполнен одним человеком, ясно сознававшим, как ему недостает квалификации ориенталиста.

Нет нужды объяснять, что подобная позиция ни в малейшей мере не противоречит самому уважительному отношению к той несравнимо более профессиональной переводческой работе, которая велась и ведется советской сирологической школой. Кончина главы этой школы Н. В. Пигулевской и еще более недавняя, безвременная кончина А. В. Пайковой — утрата не только для нашей ориенталистики, но и для русской культуры, остро нуждающейся в памяти о своих сирийско–коптских истоках.

Приятный долг переводчика — поблагодарить И. М. Дьяконова за самые хорошие советы, которые только могут быть, советы, от которых делается стыдно, что не додумался до этого сам.

МЕЖДУ «ИЗЪЯСНЕНИЕМ» И «ПРИКРОВЕНИЕМ»:

ситуация образа в поэзии Ефрема Сирина[180]

Увы, наш современник, как кажется, не очень отчетливо помнит о самом существовании классической сирийской литературы, пережившей свою золотую пору в IV—V веках. «Сирийцы — они что, по–арабски писали?» — приходится порой слышать и от людей не вовсе неосведомленных. Ни учебники, ни справочники не спешат помочь горю[181].

А это жаль, ибо литература на сирийском языке, отпрыске арамейского языкового древа, созданная за жестко отмеренный исторический срок, когда натиск эллинизма утратил силу, а натиск ислама еще не набрал силы, — не просто предмет одной из дисциплин семитологии, не локальное явление, которое можно похвалить разве что за самобытность, но историко–литературный факт всемирного масштаба. Линии, соединяющие во времени библейскую древность с христианским, да и мусульманским средневековьем, а в пространстве — Иран и все, что лежит к востоку от Ирана, с Византией и Западной Европой, проходят через сироязычную зону, перекрещиваются в ней, в ней образуют свои жизненные узлы. В первом тысячелетии нашего летосчисления сирийское влияние ощущалось от Ирландии[182] до Китая[183]. Здесь не место говорить об этом сколько–нибудь подробно. Позволим себе только напомнить два обстоятельства: во–первых, это сирийцы первыми создали долговечные формы христианского гимна для Византии, а значит, для всех стран, на которые Византия влияла[184]; во–вторых, это от сирийцев принял мусульманский Восток традицию аристоте–лизма, которая кружным путем, через арабов, вернулась на Запад и оплодотворила высокую схоластику[185]. Значение того и другого переоценить невозможно. И еще одно краткое напоминание, касающееся уже не мировой, но отечественной культуры. Чем обязана сирийским авторам (и специально Ефрему Сирину) древнерусская литература вместе с русским фольклором[186], в нескольких словах и не скажешь; но даже в нашей литературе прошлого столетия, так далеко, казалось бы, отошедшей от этих истоков, невозможно не вспомнить Пушкина, перелагавшего стихами молитву того же Ефрема Сирина[187], и Достоевского, читателя другого сирийского автора — Исаака Ниневийского[188].

В особом отношении стоит сирийская литература к палестинским истокам христианства. Как известно, само слово «христиане», по вполне достоверному сообщению, впервые прозвучало на сирийской земле, в городе Антиохии5. Известно и другое: именно в городах и полусвободных государствах Восточной Сирии, лежавших на границе между Римской и Персидской державами, воля к духовному самоопределению, отталкиваясь как от греко–римского язычества, так и от иранского зороастризма, очень рано оценила христианство как желанного союзника. Задолго до того, как на Западе наступила эпоха Константина, там уже производились эксперименты в константиновском духе[189]. За очень популярной у сирийских христиан легендой, согласно которой вассальное по отношению к Риму восточносирийское царство Осроена со столицей в Эдессе (кстати говоря, ареал кристаллизации литературы на сирийском языке) стало христианским еще при царе Авгаре V Черном, будто бы состоявшем в переписке с самим Христом[190], то есть в первой половине I века, кроется какая–то историческая реальность; во всяком случае, один из преемников и тезка этого монарха Авгар IX (179—216) был крещен, а горожане Эдессы гордились давней своей приверженностью к христианству. Характерно, что положение христиан ухудшилось после 216 года, когда Осроена была поглощена Римской империей. Судьбы сирийской самобытности и сирийского христианства обнаруживают любопытный параллелизм и позднее — например, во время кратковременной, но знаменательной попытки сириянки Бат–Заббаи, которую греки и римляне называли Зенобией, основать ближневосточную империю со столицей в Пальмире (270—272)[191]. Бат–Заббаи христианкой не была, однако покровительствовала своим христианским подданным и даже позволяла еретическому епископу Павлу Самосатскому играть роль первого человека в Антиохии[192]; под властью языческих цезарей Рима это ему не удалось бы. У сирийцев, особенно эдесских, рано сложилось самосознание христианского народа. Они любили, например, рассуждать, что, если надпись над головой распятого Христа, по Евангелию, была составлена на еврейском, греческом и латинском языках, отсюда вытекает, что языки эти осквернены грехом богоубий–ства, между тем как сирийский язык чист.

Что касается сирийского языка, давшего плоть сирийской литературе, не следует забывать, что это поздняя фаза (и диалектный вариант) того самого арамейского языка, который был разговорным языком в Палестине I века, родным языком первохри–стианства. В чисто словесной плоскости сохраненные в тексте Евангелий притчи, афоризмы и речения Иисуса — увы, переведенные на греческий — предстают, пожалуй, как одно из первых предвестий будущего расцвета сирийской поэзии. Сирийские версии Евангелий, в целом вторичные по отношению к грекоязыч–ному канону, но необычайно ранние (начиная с I—II веков[193]), по–видимому, удержали какие–то фрагменты первоначального изустного арамейского предания; и в любом случае они по языковой материи гораздо ближе к последнему, чем греческий текст.

Почти каламбурная игра слов и созвучий, о которой по греческому тексту даже не догадаешься, потому что там она до конца погасла, вдруг вспыхивает в сирийской версии, как верная примета возвращения в родную стихию — стихию арамейской речи. Примеры тому многочисленны[194]. Мы приведем только один — присказку из Евангелия от Матфея 11, 17: «мы играли вам на свирели, и вы не плясали; мы пели вам печальные песни, и вы не играли». По–гречески она так мало удерживает от характерной «складности» настоящей присказки (хотя все–таки чуть больше, чем по–русски); но вот как она звучит в обоих древнейших сирийских переводах:

Z'marn l'khon w'la raqqedhton

we'lajn lekhon wela 'arqedhton…