About the meeting

     Еще одно интересное открытие периода войны, оккупации. Одна из вещей, с которыми нам в жизни, и тем более в молитве, приходится бороться, это вопрос времени. Мы не умеем – а надо научиться – жить в мгновении, в котором ты находишься; ведь прошлого больше нет, будущего еще нет, и единственный момент, в котором ты можешь жить, это теперь; а ты не живешь, потому что застрял позади себя или уже забегаешь вперед себя. И дознался я до чего-то в этом отношении милостью Божией и немецкой полиции. Во время оккупации я раз спустился в метро, и меня сцапали, говорят: покажи бумаги!.. Я показал. Фамилия моя пишется через два “о”: Bloom. Полицейский смотрит, говорит: “Арестовываю! Вы – англичанин и шпион!” Я говорю: “Помилуйте, на чем вы основываетесь?” – “Через два ‘o’ фамилия пишется”. Я говорю: “В том-то и дело, – если бы я был англичанин-шпион, я как угодно назывался бы, только не английской фамилией”. – “А в таком случае, что вы такое?” – “Я русский”. (Это было время, когда советская армия постепенно занимала Германию). Он говорит: “Не может быть, неправда, у русских глаза такие и скулы такие”. – “Простите, вы русских путаете с китайцами”. “А, – говорит, – может быть. А всё-таки, что вы о войне думаете?” А поскольку я был офицером во французском Сопротивлении, ясно было, что всё равно не выпустят, и я решил хоть в свое удовольствие быть арестованным. Говорю: “Чудная война идет – мы же вас бьем!” – “Как, вы, значит, против немцев?..” – “Да”. – “Знаете, я тоже (это был французский полицейский на службе у немцев), убегайте поскорее…” Этим и закончилось, но за эти минуты случилось что-то очень интересное: вдруг всё время, и прошлое, и будущее, собралось в одно это мгновение, в котором я живу, потому что подлинное прошлое, которое на самом деле было, больше не имело права существовать, меня за это прошлое стали бы расстреливать, а того прошлого, о котором я собирался им рассказывать во всех деталях, никогда не существовало. Будущего, оказывается, тоже нет, потому что будущее мы себе представляем, только поскольку можем думать о том, что через минуту будет. И, осмыслив всё это после, я обнаружил, что можно всё время жить только в настоящем… И молиться так – страшно легко. Сказать “Господи, помилуй” нетрудно, а сказать “Господи, помилуй” с оглядкой на то, что это только начало длиннющей молитвы или целой всенощной, пожалуй, гораздо труднее.

     Ну, и тем временем было десять лет тайного монашества, и это было блаженное время, потому что, как Феофан Затворник говорит: Бог да душа – вот и весь монах… И действительно был Бог и была душа, или душонка, – что бы там ни было, но, во всяком случае, я был совершенно защищен от мнения людей. Как только вы надеваете какую-нибудь форму, будь то военная форма или ряса, люди ожидают от вас определенного поведения, и вы уде как-то приспосабливаетесь. И тут я был в военной форме, значит, от меня ожидали того, что военная форма предполагает, или во врачебном халате, и ожидали от меня того, что ждут от врача, и весь строй внутренней жизни оставался свободным, подчинялся лишь руководству моего духовника.

     Вот тут я уловил разницу между свободой и безответственностью в свободе. Потому что его действительной заботой было: ты должен строить свою душу, остальное всё второстепенно. Я, например, одно время страшно увлекся мыслью сделать медицинскую карьеру и решил сдавать специальный экзамен, чтобы получить специальную степень. Я ему про это сказал. Он на меня посмотрел и ответил: знаешь, это же чистое тщеславие. Я говорю: ну, если хотите, я тогда не буду… – Нет, говорит, ты пойди на экзамен – и провались, чтобы все видели, что ты ни на что не годен. Вот такой совет: в чисто профессиональном смысле это нелепость, никуда не годится такое суждение. А я ему за это очень благодарен. Я действительно сидел на экзамене, получил ужасающую отметку, потому что написал Бог весть что даже и о том, что знал; провалился, был внизу списка, который был в метр длиной; все говорили: ну знаешь, никогда не думали, что ты такая остолопина… – и чему-то научился, хотя это и провалило всё мое будущее в профессиональном плане. Но тому, чему он меня тогда научил, он бы меня не научил речами о смирении; потому что сдать блестяще экзамены, а потом смиренно говорить: да нет, Господь помог, – это слишком легко.

     А еще до этого, когда я работал с молодежью и как будто у меня это получалось, отец Афанасий позвал меня, сказал: “Ты слишком преуспеваешь, слишком доволен собой, ты становишься звездой – брось все”. Я ему говорю: “Хорошо, что я должен сделать, надо ли объяснять причину? Глупо будет сказать: я хочу стать святым, поэтому больше не буду работать с молодежью”. Он мне ответил: “Да нет, собери других руководителей, скажи им: я слишком занят медициной, это меня увлекает больше, чем работа с молодежью, и я ухожу. Если они будут возмущаться, пожми плечами и скажи: знаете, я пробиваюсь в жизни по-своему, вы стройте свою жизнь по-вашему. Только чтобы никто не догадался, что у тебя самые благие побуждения”.

     То же было и с постригом. Я говорил уже, что дал монашеский обет, но отец Афанасий все меня в мантию не постригал; я его все просил меня постричь, он говорит: “Нет! Ты не готов себя отдать до конца”. Я говорю: Готов! – “Нет, вот когда ты придешь ко мне и скажешь: я пришел, делай со мной что хочешь, и я готов вот сейчас не вернуться домой, и никогда не дать своим родным знать, что со мной случилось, и не заботиться об их судьбе, что с ними стало, – вот тогда мы с тобой поговорим. До тех пор, пока ты тревожишься о своей матери или о бабушке, тебе не пришло время пострига – ты Богу не доверился, на послушание не положился”. И с этим я бился очень долго, должен сказать. У меня не хватало ни веры, ни духа – ничего. Очень много времени потребовалось, чтобы научиться, что призыв Божий абсолютен, что Бог на сделки не идет, что каждый раз, как я обращаюсь к Богу с вопросом, Он отвечает: Я тебя зову – твое дело отозваться безоговорочно… И так я боролся то против воли Божией, то против своей злой воли, пока не понял очень ясно, что пора сделать выбор: или я должен сказать “да”, или перестать считать себя членом Церкви, перестать ходить в церковь, перестать причащаться, потому что никакого смысла нет причаститься, а потом сказать Богу “нет”; и никакого смысла нет быть членом Тела Христова – и таким членом, который отказывается выполнить Его волю. И – это, должно быть, покажется вам ужасным – бился я так около полугода и в один прекрасный день дошел до того, что биться уже больше не мог. Помню, я вышел утром из дому, не зная, что это будет за день; я тогда преподавал в гимназии и во время какого-то урока вдруг понял, что выбор надо сделать сегодня, сейчас. И после последнего урока я пришел к отцу Афанасию т сказал: “Вот я пришел”. – “Монахом становиться?” – “Да”. И тут он стал задавать мне самые невозвышенные вопросы: “Ну хорошо, садись. Сандальи у тебя есть? - “Нет”. – “Пояс есть?” – “Нет.” – “Это есть?” - “Нет.” - “Ну хорошо, это мы добудем, я тебя постригу через неделю”. Потом помолчали, я говорю: “А теперь мне что делать?” Я ждал, что он мне скажет: вот будешь спать здесь на полу, а остальное тебя не касается… “Ну а теперь иди домой”. Я говорю: “В каком смысле, как так?” – “Да, ты отказался от дома, от родных, а теперь возвращайся туда по послушанию”. Это был очень трудный момент, я должен сказать, но отец Афанасий ни на какой компромисс бы не пошел.

     Умер отец Афанасий через три месяца после моего пострига; я долго недоумевал, что мне делать, потому что после такого опыта нахождения духовника просто обойти всех возможных священников или представить себе духовником Стефана, Ивана, Михаила или Петра было слишком нелепо. Помню, как я сидел у себя, мне было двадцать семь -двадцать восемь лет, и я поставил себе вопрос: что делать? – и вдруг с совершенной ясностью у меня в душе прозвучало: “Зачем ты ищешь духовника? Я жив…” И на этом я кончил свои поиски.

     И когда он уже умер, я стал священником, в 1949 году, по слову человека, которому очень верил. Он был французом, православным священником, до этого я видел его один раз, когда мне было лет семнадцать, в день, когда я окончил среднюю школу и сдал экзамен на аттестат зрелости. А тут я его встретил в Англии на православно-англиканском съезде, и он прямо ко мне пришел и сказал: “Вы нам здесь нужны, бросайте медицину, делайтесь священником и переходите в Англию”. Я ему тогда сказал: “Вы подумайте и скажите, это всерьез или нет. Потому что если всерьез – я по вашему слову поступлю”. И он мне сказал, что это всерьез, и я так и поступил и теперь ему всегда напоминаю, что он ответственен за всё то недоброе, что я делаю, и поэтому его дело – молиться. И он еще усугубил это дело тем, что после первой моей лекции на английском языке ко мне подошел и сказал: “Отец Антоний, я за всю жизнь ничего такого скучного не слыхал”. Я ему говорю: “Что же делать, я английского не знаю, мне пришлось лекцию написать и читать как мог…” – “Так вот я вам запрещаю отныне писать или по запискам говорить”. Я возразил: “Это же будет комично!” И он ответил: “Именно! Во всяком случае, это не будет скучно, мы сможем смеяться на ваш счет”. И вот с тех пор я произношу лекции, говорю и проповедую БЕЗ ЗАПИСОК – опять-таки на его душу.

"ЖИЗНЬ ДЛЯ МЕНЯ – ХРИСТОС..."[6]

     Много лет тому назад Эдинбургский Богословский факультет выдавал диплом honoris causa одному из самых маститых архиереев Русской Церкви, митрополиту Евлогию Георгиевскому; и в ответной своей речи он сказал слова, которые мне хочется повторить сейчас от себя: "Вы даете мне докторскую степень honoris causa, я ее принимаю amoris causa" – и как честь, и как радость о той любви, которая соединяет всех членов Русской Церкви, которая делает едиными нас, находящихся за пределами Советского Союза, с родной Церковью на родной земле.

     Я не скрою, что получение этой степени для меня – большая радость. Радость не о том, что я могу превозноситься над кем бы то ни было, потому что я слишком достоверно знаю, что я не школьный богослов, не получил должного богословского образования; но этот диплом будет свидетельствовать перед западными церквами о том, что мое слово – слово православное, не личное, а всецерковное.

     С десяток лет тому назад пресвитерианский Богословский факультет в Абердине присудил мне подобную степень "за проповедь слова Божия и за оживление духовной жизни в Великобритании". И меня радует, что теперь я могу сказать, что и Русская Церковь признает мое слово за слово правды и истины церковной. Я прошу вас передать мою глубокую благодарность и Святейшему Патриарху и членам Ученого совета, и всем тем, кому Бог положил на сердце меня окружить такой любовью и подарить мне такое доверие.

     Еще с очень ранних лет, как только я, четырнадцатилетним мальчиком, прочел Евангелие, я почувствоввал, что никакой иной задачи не может быть в жизни, кроме как поделиться с другими той преображающей жизнь радостью, которая открылась мне в познании Бога и Христа; и тогда, еще подростком, вовремя и не вовремя, на школьной скамье, в метро, в детских лагерях я стал говорить о Христе, Каким Он мне открылся: как жизнь, как радость, как смысл, как нечто настолько новое, что оно обновляло все; и если не было бы недопустимым применять к себе слова Священного Писания, я мог бы сказать вместе с апостолом Павлом: Горе мне, если я не благовествую... Горе, потому что не делиться этим чудом было бы преступлением перед Богом, это чудо сотворившим, и перед людьми, которые по всему лицу земли сейчас жаждут, жаждут живого слова о Боге, о человеке, о жизни: не о той жизни, которой мы живем изо дня в день, порой такой тусклой, порой такой страшной, порой и такой ласковой, но земной, а слова о жизни преизбыточествующей, о жизни вечной, бьющей ключом в наших душах, в сердцах, озаряющей наши умы, делающей нас не только проповедниками, но и свидетелями Царства Божия, пришедшего в силе, проникающего в нашу душу, пронизывающего нашу жизнь.

     Но и при этом кто из нас, пастырей или студентов, готовящихся стать священиками, может забыть слово Христа: От слов своих оправдаешься и от слов своих осудишься? Когда, по благословению митрополита Виленского и Литовского Елевферия, я впервые, еще мирянином, начал проповедовать, я поставил перед собой вопрос: как могу я говорить о том, чего я не совершил, о святости, которой не прикоснулся, в которую я только могу с благоговением, с трепетом и ужасом вглядеться – как могу я проповедовать то, чего я не совершаю жизнью?.. И потом, видя вокруг себя страшный голод духовный, душевный, умственный, я вспомнил слова Иоанна Лествичника о том, что есть люди, которые будут проповедовать слово Божие, хотя они недостойны собственной своей проповеди, но на Страшном суде их оправдают свидетельства тех, кто по их слову обновился, стал новой тварью и скажет: Господи, если бы он не проповедовал, я никогда не познал бы животворную Твою истину...

     Вместе с этим, проповедуя, приходится стоять перед судом своей совести – обличающей, трезвой, строгой, неумолимой, и перед лицом Христа, всемилостивоо Спаса, вручающего нам Свое Божественное слово, которое – увы, увы! – мы несем в глиняных сосудах, и ставить перед собой вопрос: что же значит быть христианином? Ответ на это, с одной стороны, очень прост: все Евангелие говорит о том, как надо жить, как надо мыслить и чувствовать, чтобы быть Христовыми; но то же Евангелие нам раскрывает, и Отцы Церкви говорят о том, что недостаточно творить заповеди, не становясь иным человеком, таким человеком, для которого заповедь является уже не Божиим приказом, а собственным порывом жизни: нам надо научиться стать тем, что раскрывает перед нами Евангелие.