Conversations on Faith and the Church

Иногда проводится так называемая общая исповедь. Об общей исповеди мы может думать именно так, как я сейчас говорил. Она — общая; каждый из нас грешит порознь, но раним мы своим грехом каждого из наших ближних. И мы грешим вместе, как бы общим нашим грехом, общими грехами, общим ложным сознанием, общей нашей неправдой. Поэтому когда на общей исповеди какие-либо из грехов, которые Бог на душу священнику положит исповедовать за нас всех, не кажутся нашими личными, отзовитесь состраданием. Они — наши, потому что они чьи-то, здесь или где-то. И попробуйте понять, как важно, чтобы каждый из нас сознавал, что он — частица целого, что мы одно тело, одна жизнь, и что мы должны быть друг другу не камнем преткновения, а путем к спасению, любовью, жалостью — кто чем богат, но быть источником жизни, а не смерти. Как один из отцов пустыни сказал: от ближнего моего мне и жизнь, и смерть... Разве это не правда? Разве мы не можем друг другу дать жизнь или потушить эту жизнь?

Мы живем в падшем мире. Образы, которые нам даны о мире невинности, о том мире, который существовал до падения, и картины, которые пророчески встают перед нами, когда мы читаем о будущем, — это только картины; мы не можем их расшифровать, прочесть. Они представляются нам как печать, которой мы не можем понять и которая может стать удобочитаемой, только если мы ее вдавим в воск и тогда разглядим ее. Но живем-то мы в мире греховном; и каждый из нас грешен, и каждый из нас грешит — это мы все знаем. Мы знаем, что стремимся к добру, что мы добро любим, что оно нам представляется прекрасным, желанным; и вместе с этим, как человек, стреляющий в мишень, может промахнуться, так и мы, стремясь к добру, проходим мимо. Это точный смысл греческого слова амартия (грех): не попасть в цель.

Но есть другие картины, относящиеся ко греху. Грех — уродство; грехом мы вносим дисгармонию в себя и уродуем жизнь. Последние десятилетия на памяти большинства из нас могут послужить такой яркой картиной того, что может сделать человеческая ненависть, жадность, страх. И мы должны помнить, что если мы совершаем зло, если мы ему поддаемся, мы никогда это зло не можем замкнуть в себе — зло заразно; и зло уродует через нас лик того человечества, которое является телом, воплощенным присутствием Самого Христа.

Грех — уродство. Я помню, как один человек рассказывал мне о своем ужасе и отвращении, когда он вдруг себя увидел в зеркале в припадке ярости, увидел искаженное, уродливое свое лицо и тогда понял, что из человека делает грех. Но редко-редко мы грешим, не вовлекая других людей в свою греховность. Когда кто-нибудь сплетничает, он заражает чужую душу недостойными мыслями, недостойными чувствами; когда человек завидует, когда поднимаются у него мстительные чувства — что бы человек ни переживал, он почти всегда вовлекает в грех и другого человека, других людей. И тогда грех делается, словно заразная болезнь. Когда это осознано, это еще исцелимо; но когда это не осознано, это может погубить целые человеческие общества, может разрушить семью, может разорвать круг друзей, может отравить жизнь целого прихода. И тогда делается ясно, каким образом грех является не моим частным делом, а общей болезнью. И, кроме того, если бы только мы помнили, что мы именно являемся — все, порознь и вместе — частью единого, все возрастающего таинственного тела человечества, которое призвано так соединиться с Богом, чтобы оно стало Телом Христовым... Тогда ясно делается, что если один член болеет — все тело болеет; когда потухает взор у одного человека — слепнет тело; когда поднимается в сердце одного человека злоба, горечь — все тело заражается.

У того же румынского писателя, о котором я упоминал раньше, есть рассказ о том, как в небольшом селе, в горах был убит никем сначала не опознанный человек. Была зима, его тело лежало на снегу, кровь лилась и темным пятном оскверняла эту белизну снежную. Следователь приехал из города и не мог понять, почему вся деревня с таким ужасом относится к этому убийству: человек же был неизвестный, прохожий, чужой — не все ли равно? Как его раньше не было в сознании этой деревни, так его и не будет... И один старик попытался ему объяснить, в чем дело. Он его привел на место преступления и показал, как падает снег, как бледнеет и блекнет кровавое пятно. Постепенно, — сказал старик следователю, — от этого пятна ничего не останется, не будет никакого следа о том, что здесь погиб человек. Но вот придет весна, начнет таять снег, побегут ручьи с крутизны, и эти воды, насыщенные кровью убитого человека, спустятся в наши ручейки; из этих ручьев мы будем брать воду и орошать наши сады, наши поля, будем пить воду из этих ручьев. Потом хлеб поднимется; и придет момент, когда каждый человек, съев кусок хлеба, который взращен на наших полях, орошенных этой водой, приобщится крови убитого человека. Придет время, когда каждый цветок в себе будет нести каплю — неприметную, но все же реальную каплю крови убитого человека. И когда юноша своей зазнобе даст цветок, это будет цветок с кровью. И когда прохожий пройдет через нашу деревню, он на своих сапогах унесет пыль, в которой тоже есть доля крови убитого человека. Так это убийство неизвестного человека в деревне, о которой никто на свете и не слыхал, станет горем всего мира; весь мир приобщится этой крови...

Если бы мы больше думали об этом, если бы нам яснее было, что это на самом деле так! Если бы нам было ясно, что всякий грех меня самого уродует; что через меня изуродовано тело всего человечества, и что нет такого греха, который пылью не застилал бы весь мир, — как бы бережно мы относились к тому, что мы делаем, что мы думаем, что мы чувствуем... И вот почему Евангелие, духовные наставники из столетия в столетие нам говорят о том, что нам надо беречь свое сердце, что нам надо беречь свои мысли, свои чувства, не дать ничему оскверняющему войти в наше сознание или чувство и не дать ничему оскверняющему вырваться из нас и осквернить мир.

И когда мы думаем о Христе — как дивно думать, что в истории нашего мира, нашей земли был какой-то тридцатитрехлетний период, когда один Человек в совершенной, незапятнанной чистоте мысли, чувства, плоти жил, как свидетельство того, чем может быть человек, как он может быть свят и прекрасен — так что может вместить, как говорит Священное Писание, всю полноту Божества телесно (Кол.2, 9). И наше призвание — не только быть Христовыми, но так сродниться с Ним, так с Ним быть едиными, чтобы всякий человек, встречаясь с нами, встретил бы Христа. Мы так часто думаем: живи мы двадцать столетий тому назад — мы могли бы встретить Бога, пришедшего плотью, мы могли бы встретить Спасителя Христа, мы могли бы слышать Его голос!.. Могли бы; но как бы мы отозвались? Сколько людей встретило Христа во дни, когда Он жил на земле, и как немногие отозвались на Его личность и на Его слово... Почему нам думать, что мы оказались бы более зрячими? Что наше сердце было бы чище, понятливее? Что мы могли бы отказаться от себя, тогда как другие не отказались? Что мы бы не испугались проповеди Христовой о любви до самозабвения?.. Как мы богаты опытом тысячелетий! О Христе мы знаем все, что нам нужно знать: знаем от очевидцев, от тех, которые говорили о том, что видели их очи, что слышали они сами, что осязали их собственные руки (1 Ин. 1,1). Но кроме этого мы имеем свидетельство людей, которые на протяжении почти что двух тысяч лет духом встретили Христа, в жизнь которых Он вошел, в судьбе которых Он совершил чудо перерождения...

Как нам могло бы быть легко верить с таким сонмом свидетелей, и как это нам трудно дается; как мало в нас веры, как мало наша вера меняет нашу жизнь. Как мы способны дивиться тому, что делает Бог, тому, что совершается Его силой, Его любовью, не понимая, почему это совершается... Мне вчера рассказывали о плачущей чудотворной иконе Божией Матери. Толпы народа ходят к этой иконе, дивятся этому чуду, умиляются состраданию и ужасаются скорби Божией Матери. Воспринимается это, как чудо, воспринимается это, как свидетельство о том, что Божия Матерь так сострадательна и так нам близка; но как мало, вероятно, людей, которые ставят перед собой самый основной вопрос: а отчего же плачет Божия Матерь? О ком, над кем, о чем?.. Умиляются Ее слезам, припадают к Ее иконе — и отходят с чувством изумления перед Божественной любовью; но почему не ставить себе вопрос о том, что не напрасно же Она плачет: надо мной Она плачет, над нами Она плачет! В нашей власти Ее утешить, хоть отчасти.

Мы думаем о Христе в страстные дни, ужасаемся, дивимся, благодарим, умиляемся, но ведь если бы один раз в жизни мы поняли, что это значит, быть может, что-то и с нами случилось бы, как случилось с тысячами и тысячами людей, мужчинами, и женщинами, и детьми... И если это был бы не Христос, а просто человек, который умер из-за нас и ради нас — как бы мы вспоминали его и как бы мы старались жить... Я помню семью, спасенную во время революции женщиной, которая, чтобы дать им время избежать смерти, осталась в том доме, куда собирались прийти их взять и расстрелять. Эта женщина была расстреляна за мать и двоих детей. Много лет спустя мать мне говорила: всю жизнь мы живем в сознании, что наш долг — так прожить, чтобы эта смерть была не напрасна, чтобы эта женщина не умерла ни за что ни про что, чтобы жизнь оставшихся не была поруганием ее смерти, чтобы жизнь оставшихся не говорила как бы: напрасно ты умирала... А ведь смерть Христова относится к каждому из нас; Он умирал не Своей смертью, а нашей смертью, как та женщина умерла не своей смертью, а смертью этой матери с двумя детьми...

Когда мы читаем о ком-то, кто подверг свою жизнь опасности, чтобы спасти другого, мы это понимаем; когда это случается с нами, в течение какого-то времени в нашей душе держится благодарность и что-то меняется в нас. Почему же мы так забывчивы? Почему мы так легко утешаемся? Почему наша благодарность не приносит почти никаких плодов? Неужели мало того, что Сам Бог облекся плотью для того, чтобы Его можно было убить нашего ради спасения? Неужели этого мало? Неужели этого недостаточно, чтобы мы о своем Боге могли думать с изумлением, с благодарностью; и не трепетать перед Богом только, но относиться с глубочайшим почтением, с глубочайшим уважением к такому Богу?

Прошли подготовительные к Великому посту недели. Я в своих проповедях сказал, в сущности, все, что хотел сказать. Мы призваны прозреть; мы призваны твердым, спокойным взором посмотреть в лицо окружающих нас людей и не испугаться их суда; мы призваны оторвать наш взор от человеческих лиц и вперить его в лик нашей совести. Мы должны услышать ее голос, но вместе с этим не потерять надежды, потому что, как мы ни были бы грешны, у нас — как у блудного сына — есть Отец, Бог, и Он верен, верен до конца. К Нему мы должны устремиться, встать перед лицом Страшного суда о том, что любви-то в нас не оказалось. Речь не идет об отдельных поступках, а именно о том, где же была любовь? Юноша сказал своему отцу: ты мне не нужен, ты мне помеха, ты стоишь на моем пути; мне нужно все то, что ты мне можешь дать; дай, будто ты уже умер, договоримся, что для меня тебя больше нет, а твое будет моим... Разве мы не говорим то же самое Богу все время, повторно, жестоко, легкомысленно, глупо: дай! дай!.. И как только мы получили, мы это уносим и растрачиваем... Но Отец верен. Однако, когда мы предстаем перед Ним вновь, встает и перед нами вопрос: где же была любовь? где она теперь? что нас вернуло в отчий дом? Голод, тоска, обездоленность, одиночество — без них мы не опомнились бы... Понятно тогда делается, почему Павел так благодарил Бога за трудную, скорбную, многострадальную жизнь: она ему не давала забыть Бога.

Я говорил о том, что когда мы будем каяться, мы должны каяться каждый за себя, мы должны каяться все друг за друга, мы должны каяться как одно целое — тело, общество; каждый за себя — в тех грехах, которые будут исповеданы и которые мы за собой знаем; каяться в том, чем мы себя изуродовали; в том, что мы прошли мимо предложенной нам цели; каяться в том, чего мы не сделали для другого, и в том, что мы принесли горького, разрушительного в его жизнь. Мы должны каяться и как общество. А.С. Хомяков говорил, что Церковь — это общество, организм любви; разве можно себе представить, что кто-нибудь нашу общину так назовет? Есть любовь — но как легко она разбивается о раздражение, о сплетни, о недружелюбие; как она хрупка! Люди должны были бы, приходя к нам, окунуться в любовь и исцелиться, стать цельными душой — и как это трудно дается... Каждый из нас за это несет ответственность. Легко указать ответственность священника, мою ответственность в том, что не сделано, в том, что сделано плохо; и в этом я буду каяться и каюсь. Но в Теле Христовом — не только те люди, которым поручена та или другая задача жизни: все, все должны участвовать в созидании этого чуда взаимной любви и любви к Богу. Каждый из нас несет на себе ответственность. Но раскаяние — это еще не покаяние; обнаружить в себе грех и греховность — надо; но только над ними плакаться — недостаточно. Если мы действительно понимаем, что Бог может нас исцелить (по слову Исаии пророка: Если грехи ваши были бы, как багряница, Он может их сделать чистыми, как лен; 1,18), если только мы в это верим, то мы должны от греха вырваться к Живому, спасающему нас Богу.

Есть рассказ в житиях святых о том, как два пустынника ушли в город продавать свое изделие с тем, чтобы купить хлеба и вернуться в пустыню. За те несколько часов, которые они провели там, один из них согрешил, и другой пал. Когда они встретились, один сказал: Я в пустыню с тобой не вернусь; мне там больше нет места: я согрешил, я оскверню наше братство... Другой ему сказал: Бежим в пустыню, будем каяться — и Бог нас очистит!.. Он его убедил, и оба вернулись, признались всему братству в своих грехах; им было поведено в течение сорока дней, запершись в кельях, умолять Бога. И братья подходили к их окнам и дверям, и прислушивались. Первый — день и ночь исповедовал свой грех, плакал над собою; говорил Богу, что нет ему уже надежды на спасение. И братья изумлялись такой силе раскаяния. А у кельи другого они стояли в недоумении, потому что после первого исповедания подвижник стал петь пасхальные песнопения, благодарить Бога за Его любовь, за Его милосердие, за то, что Он — спасение. Они отходили, покачивая головой: этому, верно, не спастись, он не умеет каяться... Прошло сорок дней, и оба вышли из своего келейного заточения. Первый сказал, что за эти сорок дней он до глубины познал свое недостоинство, понимает, что ему нет места в братстве, посвященном чистоте, подвигам и Богу, и он ушел из пустыни и погряз в грехе. А другой вышел с сияющим взором: он говорил о том, что Бог — его Спаситель, что все возможно в укрепляющем нас Господе Иисусе Христе, что сила Божия в немощи совершается; и он остался, и долголетним подвигом вырос далеко за ту меру, из которой он отпал... Он спасся надеждой, он спасся той искрой радости, которая отличает надежду как предвкушение, от веры, являющейся лишь убеждением.

Мы не умеем ни каяться, ни радоваться по-настоящему; нам надо учиться тому и другому; нам надо уметь пережить тяжесть греха, понять, что грех делает из нас, измерить его разрушительную силу; и, одновременно, нам надо научиться тому, что можно вернуться к Богу, но не просто надеясь на то, что "сойдет", что Бог — любовь, что Бог милостив, что Он все простит. Да! Он все простит; но, как сказал Серафим Саровский кому-то: Бог простит все — но ты посмотри, какой ценой... Какой ценой? — ценой воплощения Живого, Всесвятого Бога в мир греха, в падший мир, в мир смерти, в мир страдания, в мир измены; ценой тридцатитрехлетней жизни среди людей, из которых очень немногие искали Бога безусловно; ценой того, что мы слышим и видим во время Страстной седмицы: ценой ужаса Гефсиманского сада, смерти на кресте — нашей смерти; ценой Богооставленности: Боже Мой, Боже Мой, зачем Ты Меня оставил?; ценой сошествия во ад, в последнюю отверженность... Вот чего стоит Богу наш грех, вот чем мы пренебрегаем, когда остаемся нераскаянными и спокойно примиряемся с тем, что мы грешим "как все". Разве же это извинение? Разве то, что весь мир изуродован, оправдывает уродство каждого из нас?