Conversations on Faith and the Church

Часто ставится вопрос, каким образом смерть Христа, то есть новое и еще более страшное человеческое преступление могло примирить Бога с человеком. На примере Михаила Муромского мы видим, как это может случиться. Примиряется не всякий; примиряется тот, кто сумел отозваться душой; и тот, кто отзовется, может найти мир, и очищение, и новую жизнь. Нам не дано совершать таких подвигов крови, смерти; но нам даются подвиги малые. Когда мы говорим об умирании, мы не обязательно должны думать о том умирании окончательной смертью, которое это слово напоминает нам. Умирание бывает разное; умирание начинается в тот момент, когда человек перестает все внимание обращать на себя, отворачивает взор от себя самого, вглядывается в другого человека, или в жизнь, или в людей, постепенно чувствует, что между жизнью и им стоит тонкая преграда — он сам, и эту преграду хочет устранить; и каждый раз, когда мысль о себе самом возвращается к нему, может сказать этому привидению себя самого: отойди от меня! Долой с моего пути — ты закрываешь мне мир, людей, жизнь; ты суживаешь все, ты лишаешь меня возможности и способности любить!.. Умирание начинается в момент, когда человек, по слову Спасителя, отрекается от себя; а это мы можем делать на разном уровне изо дня в день, все время, просто, а порой — героически. Иногда просто, потому что бывает радостью забыть про себя для любимого человека или ради чего-то, что нам кажется таким великим, таким святым, светлым; а иногда это требует суровой, волевой решимости. Иногда это я, которое стоит между правдой и мной, еле заметно, а иногда это я стоит, как стена; иногда можно рукой его отстранить, а иногда приходится пробиваться, как через стену. Но так или сяк, умирание начинается с этого; и умирание этого сосредоточенного на себе я, в каком-то смысле, завершается в любви, когда человек, Бог, люди, благородная идея, идеал становятся для нас важнее нашего благополучия, нашего счастья, нашей жизни. И каждый из нас может задуматься и поставить перед собой вопрос: как я живу? В какой мере, хоть самой малой, следую я образу Христа, или образу Михаила Муромского, или образу бесчисленного множества святых? В какой мере я — абсолютный центр, начало, конец и цель, — и этим безбожен и бесчеловечен? И в какой мере Бог, любовь, цель, которая выше меня, более достойна Бога и людей, чем я сам, являются центром моей жизни?.. На примере Михаила Муромского мы видим, как мальчик девяти лет, в простоте и цельности своего сердца, сумел, вместе со своим отцом, образно воплотить всю тайну нашего спасения. Перед нами задача, большей частью, проще: являемся ли мы силой примирения? Являемся ли мы силой любви? Является ли Евангелие в нашем сердце, в нашей жизни и через нас — благой вестью, которая доносится до людей, как радость, как свобода, как новая жизнь?..

Второй пример, который я хочу вам дать, относится к девятнадцатому году нашего столетия. Один из городов средней России, переходивший раз за разом из одних рук в другие, оказался в руках новой власти; в этом городке находилась женщина, жена русского офицера со своими двумя детьми. Она спряталась на окраине города, в опустелой хижине, и решила переждать до момента, когда сможет бежать. К вечеру одного из последующих дней кто-то постучался к ней в дверь. Она трепетно ее открыла и оказалась перед лицом молодой женщины, ее же лет, которая ей сказала: вы ведь такая-то не правда ли? Так вам надо немедленно бежать, потому что вас предали, и сегодня ночью придут вас брать... Мать посмотрела на нее, показала своих детей: куда мне бежать — они же далеко не пойдут, и нас сразу узнают!.. И тогда эта женщина, которая была просто соседкой, вдруг обратилась в то великое существо, которое называется евангельским словом ближний; она улыбнулась и сказала: Нет! Вас искать не станут, потому что я останусь на вашем месте... — Но вас расстреляют! — сказала мать. И молодая женщина снова улыбнулась: Да! Но у меня нет детей... И мать ушла, а молодая женщина осталась. Фактически мы знаем о ней только одно: что глубокой ночью за матерью пришли, застали эту молодую женщину (звали ее Натальей) и расстреляли. Но мы можем многое за этим себе представить, и представить не чистой фантазией, а представить себе образами из Евангелия. Мать ушла с детьми; Наталья осталась одна в хижине, в наступающем вечере, в наступающей ночи. Было темно, было холодно и одиноко. И перед ней не было ничего, кроме ранней смерти, насильственной, ничем не заслуженной, никому не нужной, смерти другой женщины, которая станет ее смертью просто по любви. Разве это не напоминает Гефсиманскую ночь? Возрастом она была сверстницей не только ушедшей матери, но и Спасителя Христа. Он тоже в ту ночь один, в углубляющемся мраке, в холоде ночном, в одиночестве ждал смерти — бессмысленной, как будто; смерти, которой в Нем не было, которая будет нанесена Ему... Ждал смерти, которая даже не Его смерть, а смерть человечества, которую Он на Себя взял. И Он три раза молился Отцу: Отче! Пронеси эту чашу!.. Отче, если нельзя ей пройти мимо — да, Я ее приму... Отче! Да будет Твоя воля... Моление о чаше — это борение Христа перед смертью, содрогание всего Его человеческого естества при мысли о смерти, внутренняя борьба, преодоление всего, чтобы только была спасительная всем воля Божия. Христос три раза подходил к Своим ученикам в надежде, что Он встретит человеческий взор, услышит человеческий голос друга, прикоснется к руке, к плечу одного из них, — они спали; их одолела усталость, поздний час, холод, тоска; два раза Он вернулся, и три раза Он остался один перед Своей смертью, вернее, перед смертью человеческого рода, которую Он на Себя принял.

Наталья была одна; было холодно, темно и одиноко, некуда было пойти, не к кому было выйти. Или, вернее, можно было выйти: стоило переступить через порог — и уже она была Наталья, а не та женщина, смерть которой станет ее смертью. И она осталась в этом кругу смерти волей и любовью. И, верно, в эту ночь поднимались перед ней и вопросы. Если мать смогла уйти, если мать может быть спасена с детьми — тогда стоило пережить эту гефсиманскую ночь и расстрел; а вдруг все это окажется напрасно? Вдруг они будут взяты, вдруг они будут расстреляны, и ее жертва будет уже никому не нужна?..

Этот вопрос встал перед самым великим из пророков Ветхого Завета, стоящим на грани ветхого и нового времени, Иоанном Крестителем. Когда он был заключен в тюрьму, в ожидании своей смерти, он послал двух учеников к Спасителю спросить: Ты ли Тот, Кого мы ожидаем, или ждать нам другого? (Мф. 11,3) Что кроется за этим вопросом? Не страшный ли вопрос: для чего я сейчас умру? Ради чего? Если Христос — Тот, Кого мир ожидает, тогда изнуряющий подвиг ранней молодости, героический подвиг зрелых лет и ожидаемая смерть, и самая смерть осмысленны, тогда их можно принять; но вдруг окажется, что он ошибся? Вдруг он ошибся в том, что ему, казалось бы. Сам Бог сказал? Вдруг он ошибся в своем призвании, вдруг он ошибочно признал Христа? — тогда вся его жизнь, без остатка, обессмыслена и погублена, тогда напрасны подвиги юности, напрасна его проповедь, напрасно то, что он всю жизнь умалялся ради того, чтобы вырос Христос в полную меру, "сходил на нет" для того, чтобы Христос был единственный, на Которого обращают внимание. И Христос величайшему из пророков прямого ответа не дал; Он его не лишил героического подвига веры. Пророку Он дал ответа из пророка: Скажите Иоанну, что слепые видят, хромые ходят, нищие благовествуют, и блажен тот, кто не соблазнится обо Мне (Ис.35,5). Иоанн остался перед необходимостью верить до конца, верить слову Божию, прозвучавшему в его душе, верить тому, что он видел, когда Христос шел к нему креститься на берегах Иордана-реки. Христос его не утешил, Он его отослал к пророческому слову и к внутреннему свидетельству его собственного сердца и ума... Можно себе легко представить, что и Наталья задумывалась над тем же вопросом: Напрасно я умираю или нет?.. Но ей не был дан даже тот ответ, который получил Креститель.

Вспомним еще Петра в ночь, когда взяли Христа, повели на суд, и Петр прошел за Ним во двор архиереев. К нему обращается служанка: ведь и ты с Ним был? — Не знаю Этого Человека! — и отходит ближе к выходу. Другие люди ему говорят: да, конечно, ты с Ним был, у тебя и произношение галилейское: ты из того же круга!.. — Не знаю Этого Человека... И другая служанка: ведь я же тебя видела в Гефсиманском саду!.. — Нет! Я Этого Человека не знаю! — и выходит. Он вышел, и он свободен; он теперь уже не Петр, не Кифа, не ученик, он теперь просто Симон, сын Ионы, брат Андрея, он — как все; только, уходя, он повернулся, взглянул на окно, через которое виден был суд; петух пропел; и Христос повернул голову, посмотрел на Своего ученика–предателя, и Петр все вспомнил и заплакал. Но он не вернулся; он не вернулся во двор архиерейского дома, он не сказал служанкам и другим: я вам солгал, я был с Ним, я Его ученик... — он ушел. Ушел со своим стыдом и отчаянием; в одном рассказе говорится: как раненый зверь, спрятался он в доме Иоанна Марка.

Наталья тоже могла выйти, снова быть собой — но она не вышла. И ее образ вызывает у нас тот же вопрос: а что же дальше случилось? Зачем она умирала? На это могло бы быть два ответа: первый — что никто большей любви не имеет, нежели тот, кто душу свою, жизнь свою положит за своих друзей (Ин. 15,13). Если бы даже погибли мать и дети, она исполнила бы до конца завет: Друг друга тяготы носите, и тако исполните закон Христов (Гал.6, 2). Она взяла на себя всю тяготу этой матери и ее детей и понесла, и этого было бы довольно. Но — и это второе — это оказалось не все: мать и дети были спасены; они жили после этого многие годы; двое из них еще живут. Но живут они как бы во свете этой смерти; эта мать мне как-то сказала: мы всю жизнь прожили в надежде, что так проживем, чтобы мир не был лишен ничего через смерть этой Натальи... Они о Наталье ничего не знали и ничего не знают, кроме того, что она свою жизнь отдала за них. Но они знают, что такая жизнь расцвела бы за многие годы — употребляя евангельский образ — в дерево, в ветвях которого может приютиться множество птиц (Мф. 13, 32), расцвела бы в красоту, в смысл и принесла бы богатые плоды. И вот эти три человека, которые остались живыми ее смертью, поставили себе задачу быть плодом ее жизни.

Этот рассказ, как мне кажется, может захватить каждого из нас; я два или три раза его приводил в проповедях в России, и видел, как люди, которые прошли через ужас первой войны, и революции, и русской смуты, и второй войны, на это отзывались. Мы отзываемся слабо; мы восхищаемся, дивимся — и только... А вместе с тем это была простая провинциалка средней России, ничем не замечательная, кроме того, что это была женщина с сердцем, женщина, в которой сострадание было сильнее всякой любви к себе, женщина, которая могла о себе забыть — подвижнически, трудно, несомненно в борении — для того, чтобы другие могли жить, и не только физической жизнью, а просто жить...

Вот второй пример, героический, величайший, как мне кажется, пример, о котором нам стоит задуматься. Его воспроизводить нам невозможно — и слава Богу; но научиться от него понимать то, что случилось в Евангелии, мы можем; нам Наталья понятна, она — дочь двадцатого века, она дочь нашей родной земли. Она пережила ту трагедию, которую мы все пережили прямо или косвенно или отголоски которой в нас живут. Но в том, что я вам рассказывал, я старался провести, установить связь между ней и Евангелием, между тремя личностями: Петром и другими учениками, Иоанном Крестителем, Спасителем Христом... Попробуйте, как и я стараюсь, из того чувства живого, прямого, доступного, которое вызывает мысль о Наталье, — попробуйте оживить в себе рассказ о Христе, о Иоанне Крестителе, о спящих учениках, о Петре, отказывающемся от своего Учителя и плачущем... Попробуйте связать жизнь с тем, что только и может ей придать жизненную силу и качество жизни: с Евангелием, со Христом, с Богом.

О Божественной литургии.[42]

Я хотел бы, чтобы сегодня мы подумали о Божественной литургии, подумали о том, что она собой представляет, подумали о том, как мы можем в ней участвовать не только во время самой службы — тут мы участвуем, сколько можем, и сердцем и душой, но участвовать и как-то иначе, о чем не всегда и не часто люди вспоминают, но что могло бы составить очень глубокое и основное участие в ней. Об этом я буду говорить во второй беседе, а сейчас мне хотелось бы подумать с вами вслух о том, что представляет собой литургия.

В центре Божественной литургии — крестная жертва Христа; и к пониманию этой Христовой жертвы нас приготавливает весь Ветхий Завет, особенно та часть Ветхого Завета, которую мы не всегда с большим пониманием воспринимаем: законоположения о жертвах. Часто ставится вопрос: почему были установлены эти жертвы? какой смысл могло иметь приношение ягненка в умилостивление Богу? неужели кровь бессловесных животных может быть оправданием и очищением для человека? И вот тут надо понять, что происходило и на что обращает внимание Ветхий Завет этим законоположением. Для этого надо перенестись сердцем, душой во времена, которые уже не наши, но которые мы можем легко уловить, если подумать вот о чем: едет пьяный человек на автомобиле, убивает прохожего; что случилось? Потому что один совершил неправду — другой расплатился жизнью. В этом — самая сердцевина мысли о жертвоприношении по отношению к человеческому греху.

Представьте себе обстановку Ветхого Завета: кочевые еврейские племена, которые с собой вели целые стада овец и других животных. У какого-нибудь хозяина — небогатого, потому что богатых не было — рождается в стаде ягненок. Мы видим, на примере ветхозаветного рассказа о жизни царя Давида (2 Цар., гл. 12), какие отношения были между хозяином-пастухом и ягненком, который родился у него. Этот ягненок не является только будущим его богатством; этот ягненок родился как бы в семье, он дорог, он хрупкий, он маленький, он требует защиты, ему нужна ласка, тепло. В этом рассказе из жизни царя Давида нам говорится, как он, соблазнившись, взял жену другого человека, который все время сражался на войне. Пророк Нафан к нему приходит и хочет его образумить; но он не прямо его упрекает, он ему рассказывает притчу. Был бедняк, и всего у него была одна овечка; родилась она у него в доме, он ее вскормил, он ее уберег, он ее ласково полюбил; у него никого на свете не было, она ему была, словно дочка. И у него был богатый сосед, к которому пришел гость. У богатого соседа было много скота, но ему стало жалко своего скота; он отнял этого ягненка у бедняка, — закололи, попировали... Что Давид на это сказал? Он в возмущении сказал: наказать надо этого человека, — он отнял самое дорогое, что было у бедняка, у него больше ничего не осталось... И тогда Нафан ему говорит: Ты — богач; у Урии было одно только сокровище — его жена, которую он любил, которая для него была все; ты — царь, у тебя все есть, но ты ее у него отнял... В этом рассказе мы улавливаем то ласковое, теплое отношение, которое было между хозяином и овечкой, между человеком-пастухом и его стадом.