Человек перед Богом. Часть V. ИТОГИ

И часто перед нами встает вопрос: умер человек; он был или очень обыкновенный человек, как все, но мы его любили, он зажег в наших сердцах какую-то радость, какую-то ласку; или он был талантлив, одарен, нужен — он мог быть инженером или врачом, великим художником или композитором: как земля проживет без него? И ответ, который мне кажется верным, в том, что каждый человек, который прожил, оставил в жизни остающихся пример, не словами, а всей своей личностью и всей своей жизнью, и он нам говорит: если зерно не падет в землю и не умрет, оно плода не принесет. Зерно — я, пал на землю и умер, а теперь ваша очередь принести плод. Каждый из вас во мне что-то уловил. Один уловил твердость, другой — ум, третий — преданность, мало ли что в человеке можно уловить. Каждый живи тем, чему ты научился от меня, и тогда моя жизнь, которая была одним зернышком, расцветет в десяти жизнях, которые будут каждая приносить частичный плод или сложный, богатый плод моей жизни. Будьте моим продолжением.

И когда мы на панихиде или на отпевании молимся о упокоении раба Божия такого-то, стоя во свечами, как в пасхальную ночь, мы свидетельствуем свою веру в воскресение; но, с другой стороны, свидетельствуем зажженными свечами о том, что этот человек был хотя бы малой свечой, малым светом в этом мире; что он был светом, что благодаря его жизни какая-то доля тьмы была рассеяна — в нем, в нас, в его окружении и что, когда мы молим Бога о его причислении к лику святых, мы не говорим: Господи, Ты знаешь, что он грешил, как все люди, но будь добр, прими его, мы же с Тобой друзья, Ты не можешь моего близкого осудить или выбросить вон из Твоей любви… Нет, мы говорим о том, что этот человек в моей жизни был светом, в моей жизни он был откровением правды, в мою жизнь он внес любовь, красоту, мудрость, и ради того, что он из меня, из нас сделал, прими нашу жизнь, включая нашу будущую смерть, как будто это его жизнь, и пусть моя жизнь, наша жизнь будет его славой… Тогда можно вынести страдание смерти и сказать: да, я продолжаю его жизнь, чтобы земля ничего не потеряла через его смерть и чтобы моя жизнь была свидетельством того, что этот человек жил не напрасно, а сотворил плод на земле.

Молитва Церкви над усопшим

И другое. Когда мы растем, когда мы переходим из одного возраста в другой, мы не просто вырастаем; мы вырастаем из одного возраста и должны оставить позади все характеристики, которые принадлежали предыдущему возрасту. Некоторые свойства детства должны в нас умереть для того, чтобы мы стали подростками; некоторые свойства подростка должны умереть в нас для того, чтобы мы стали молодым человеком или девушкой. Мы не то что делаемся все больше и больше — некоторые вещи должны просто уйти, потому что если они не уйдут, мы делаемся недорослями. Юноша, сохранивший детские свойства, еще не юноша; зрелый человек, в котором еще есть юношеские свойства, не зрелый человек; и поэтому каждый из нас опытно знает: что-то в нем вымирает при каждом переходе. Мы об этом не думаем, мы даже этим гордимся: я больше не ребенок! Когда мы так говорим, это значит, что в нас еще много детского осталось, но при каждом переходе что-то уходит. И это нас не пугает, потому что мы видим, что пришло что-то иное, гораздо более для нас ценное и дорогое.

Вот как Артемий, который уже не боялся умереть, потому что знал, что в нем есть что-то бессмертное, что-то, чего никто у него не отнимет, что его тело может вымереть, рассыпаться, а он жив, как никогда не был жив. Пока его поддерживало это тело, он жил наполовину; когда это тело стало прозрачным, но выросла вечность в нем, он вдруг оказался бессмертным в собственном своем переживании. И это очень важно.

Важно и другое: те игры или чтение, которые ставят мальчика (или девочку) перед вопросом смерти — не в трагическом, уродливом смысле, а в героическом смысле, — через них привыкаешь смотреть на смерть как на отдачу жизни, как на поступок, который имеет смысл, а не такой, который тебя всего лишает. Скажем, когда дети играют в казаки-разбойники, в какой-то момент в мальчика стреляют: Бах-бах! — и ему говорят: Ты теперь умер, ложись! Он "умирает", ложится. Какая-то доля его души знает, что он убит, а другая знает, что он жив, и потому он может пережить свою смерть без страха и привыкнуть к мысли: да, я могу стать лицом к лицу со смертью, я знаю, как умирают; я падаю, лежу, а в какой-то момент крикну: мне надоело быть мертвым, теперь твоя очередь! Это в своем роде детская, очень детская картина смерти и воскресения. Да, мне пора из гроба выходить, пора воскреснуть, пора оставить мое тело в гробу, но душой вспорхнуть куда-то.

Я не знаю, как в России, думаю, что здесь подход более здоровый, — но в Англии, например, до последних десятилетий о смерти нельзя было говорить, это было табу, человеку ничего нельзя было сказать о смерти. Я помню, как умерла в Кембридже старушка, обожаемая внуками. Она много лет лежала в постели, скованная артритом, остро страдая. Мне позвонили, вызвали, я приехал; ее сын с женой сидят с похоронным выражением лица, а детей нет. Я спрашиваю: куда делись дети? — Мы их услали! Как же можно позволить им остаться в доме, где покойница?! — А почему нет? — Ведь они знают, что такое смерть. Я заинтересовался: я не знаю, а эти мальчик лет семи и девочка восьми или около того — знают? Как это интересно! И говорю: что же они знают о смерти? Я тоже хочу просветиться! Мамаша мне объясняет: они на днях нашли в саду крольчонка, задранного кошками. — И это то, что они знают о смерти? И вы хотите, чтобы они через всю жизнь пронесли такую картину, этот неописуемый ужас разодранного кролика? И чтобы каждый раз, когда им скажут, что такой-то человек, кого они уважали, любили, почитали, умер, возникла эта картина? Каждый раз, когда они пойдут на похороны, вот картина, которую они будут видеть мысленными очами в гробу? Это же ужас! — Ну, родители со мной поспорили, и кончилось тем, что они мне сказали: ведь если дети увидят свою мертвую бабушку, они на всю жизнь будут психически расстроены; если ты их приведешь, ты будешь за это отвечать. Я говорю: да, готов отвечать; только приведите детей обратно.

Дети пришли; я им говорю: вот бабушка ваша умерла. Один из них спросил: а что это значит? — Значит это вот что. Она годами говорила: Как бы я хотела умереть, чтобы снова встретиться с дедушкой, кого я так любила и который так давно со мной расстался… — Значит, она теперь счастливей, чем была? — Да. Хотите на нее посмотреть? — Да, конечно. Пошли. В комнате была та тишина, какую только смерть дает, то есть не тишина ужаса, а какого-то глубочайшего покоя. И первое, что сказала девочка: как тихо! И это — смерть?.. А мальчик посмотрел на бабушку и сказал: как она прекрасна! Так это значит быть мертвым?.. Разве это не более здоровое переживание, чем то, которое у них было бы от разодранного кролика? Они стояли и любовались красотой своей бабушки, лицо которой в течение многих лет выражало муку от страдания; сейчас на нем была тишина, покой, радость; и был покой комнаты вокруг.

Это и я в свое время пережил. Мой отец умер в ночь на Светлый понедельник, один, внезапно, от сердечного припадка. Меня вызвали (мне было 23 года, я работал в больнице). Я вошел один, закрыл за собой дверь и стал; и такой тишины, какую я пережил в этой комнате, я не переживал нигде, кроме как в храме. Помню, я сказал (не знаю, вслух или внутри себя): и говорят, что существует смерть! Какая ложь! Существует торжество жизни… Это не значит, что я не понимал, что мой отец умер; я был не мальчик, я был студент-медик 3-го курса, так что все это было очень ясно для меня; но эта тишина, то, что я видел и почувствовал, — была жизнь, жизнь за пределом моих возможностей. Я не мог в эту жизнь войти; я мог ее созерцать и приобщаться ей, но я еще не дорос ни тогда, ни теперь к тому состоянию вечной жизни, которое я тогда пережил.

И все это меня подводит постоянно с ранних лет, как я уже говорил, к тому, чтобы к смерти относиться без страха. Когда мне было лет шестнадцать, отец мне сказал: научись жить так, чтобы ждать своей смерти, как юноша ждет свою невесту, ждать, чтобы она пришла, прислушиваться к малейшему шороху, к малейшему знаку о том, что грядет невеста, идет возлюбленная, та, с которой можно сродниться на вечность… И у меня это чувство осталось навсегда (я вам это говорю не для того, чтобы покрасоваться своими чувствами, но ради этих слов моего отца и того, что они для меня значили).

Есть вопрос еще другой: что делать, когда ты знаешь, что очень близкий тебе человек умирает? Может, не сегодня, а через какое-то время, короткое или долгое; что делать, как самому к этому отнестись и что делать по отношению к этому человеку?

Опять-таки я буду сейчас говорить очень лично. Моя мать была когда-то оперирована от рака одной из слюнных желез. Операция была средняя, остался страх, что болезнь когда-нибудь вновь начнется; и пятнадцать лет я этого ожидал, пятнадцать лет я боролся с мыслью: вдруг она начнется, и теперь будет конец. Я молился о матери, просил Бога о продлении ее жизни; я предавал ее нерешительно в руку Божию. Вы знаете, так довериться Богу, чтобы можно было сказать: я Тебе вручаю этого любимого человека и не буду больше тревожиться, потому что Ты лучше знаешь, — это сверх сил большинства из нас. Большей частью, когда меня спрашивают, как этому научиться, я говорю: когда ты о ком-нибудь действительно тревожишься, предай его в руку Божию на четверть часа, скажи: Господи, на четверть часа доверия к Тебе хватит, а потом я возьму тревогу обратно, потому что на большее время — нет, не смогу. И вот пятнадцать лет я с этим боролся, то больше, то меньше предавал ее Богу, говорил: нет, я все-таки сам позабочусь; я буду молиться Тебе, но сам буду заботиться, я буду смотреть за мамой. Ты, конечно, тоже делай Свое, но и я свое буду делать… Помню, в какой-то день (мне было 42–43 года) я ехал на автобусе и думал о маме; и вдруг мне стало совершенно ясно, что я могу сказать: Господи, сделай что Ты хочешь. Если Ты хочешь, чтобы она умерла, дай ей смерть; если Ты хочешь, чтобы она жила, дай ей жизнь. И через пару недель у нее открылся рак, оказалось, на этот раз неизлечимый, и началось умирание, которое продолжалось три года. Доктор, который ее оперировал, мне позвонил по телефону и сказал: операция не удалась, ваша мать непременно умрет; когда — я не могу сказать; но конечно, вы ей этого не говорите. Я ему ответил: конечно, я ей теперь же скажу. Он говорит: в таком случае не обращайтесь больше ко мне, ищите другого врача, потому что я не могу справиться с этим (что тоже удивительно, потому что, в общем, врач должен бы уметь справляться).

Я поднялся к матери, сказал: доктор звонил, — операция не удалась. — Значит, я умру? — Да. — Когда? — Никто не знает… И тогда мы остались вместе в одном горе — потому что, конечно, горе было очень острое с обеих сторон. Для моей матери это значило разлуку с жизнью, которую она любила всеми силами, для меня — разлуку с ней. Мы долго молча сидели друг с другом. Она лежала в постели, я сидел на полу, и мы просто были вместе; ничего не делали, а просто были вместе всей болью, всей любовью своей. Я не знаю, сколько мы сидели; в таких случаях мгновение может длиться вечность и вечность может длиться мгновение. Но пришел момент какой-то разрядки и мы начали говорить о ее смерти и о том, что будет.