В поисках вечного града

Как‑то, вернувшись из Одессы, куда ездил читать какие‑то лекции в университете, он рассказал, что был там в католическом храме, — счастливый оттого, что священник окропил его святой водой перед началом воскресной мессы. Сразу вспомнил о своих польских предках и о том, как одна из его тётушек, Антонина Квятковская, перебирала чётки и тихо бормотала, сидя на скамеечке перед православной Казанской иконой Божьей Матери, «benedictus fructus ventris» — «благословен плод чрева твоего», — значит, читала розарий. А было это всё там же — в Обыденском переулке на Остоженке в начале двадцатых годов. В революционной Москве.

Так получилось, что в церкви с ним я был только один раз за всю жизнь, и то в течение десяти или пятнадцати минут. Мне тогда ещё не исполнилось восьми лет. Отец повёз меня в Коломну, показать кремль (тогда он, восстановленный теперь, стоял в развалинах), Маринкину башню, где была заточена Марина Мнишек, и устье реки Москвы — там она сливается со стальными водами Оки.

Было яркое июньское утро, которое помнится мне, словно это было вчера. У самой станции стояла единственная тогда в Коломне действующая церковь. Обедня кончалась. На клиросе пели «Видехом свет истинный». Эти слова я прекрасно помню (быть может, вообще в мою память они врезались именно с того дня), потому что в храме было очень много света от летнего солнца, и вообще день был полным света.

Мне кажется, что отец тогда молился. Во всяком случае, всегда, читая у Бальзака о том, как Деплен стоял на коленях в церкви Сен–Сюльпис, я вспоминаю то далёкое утро в Коломне. При этом мой отец всячески демонстрировал своё полное неприятие постов и других церковных установлений и, подобно профессору Деплену, смеялся над ангелами и святыми.

Ещё один человек именно такого плана описан в книжке, над которой проревело чуть ли не по всему миру не одно поколение девочек, — в «Серебряных коньках» у Мери Мейд Додж. Это утверждавший, что «медицина — это скверное занятие», резкий и ироничный доктор Букман, пытавшийся выглядеть злым и недоброжелательным. Это он сделал операцию, которая после долгих лет болезни и полной безнадёжности вернула рассудок отцу Гретель, главной героини повести.

Похоже, что доктор Букман — это атеист в стиле Деплена, ибо, когда больной, очнувшись, принимает врача за пастора и просит его прочитать главу из Библии, тот не без раздражения передаёт книгу ассистенту. Но, с другой стороны, именно он, когда тётушка Бринкер, жена больного, сказала детям: «Что же вы не благодарите меестера?», встретившись с нею глазами, показал рукою наверх. Давая понять, что благодарить надо бы не его, а Бога.

Deus absconditus («Бог сокровенный»), как говорит Исайя, или Pater tuus, qui est in abscondito(«Отец твой, Который втайне»), как повторяет несколько раз Сам Иисус в Нагорной проповеди, каждому открывается по–своему. И, наверное, учёному и позитивисту действительно трудно, а порой невозможно принять всё то, что мы называем догматами. Но это вовсе не говорит о том, что он не может принять Бога — просто и непосредственно, без каких бы то ни было догматов и богословских мнений, иначе говоря, in abscondito, втайне.

Профессор, описанный у Бальзака, был старше моего отца лет на сто пятьдесят, не меньше. Но в чём‑то они были современниками. И у того и у другого юность пришлась на годы революции и торжества атеистической доктрины, ибо Деплен должен был родиться не позднее 1770 года. Оба в своём профессионализме были много выше митингового пафоса и поэтому не вслушивались в «музыку революции», но оба были детьми своей эпохи. Оба считали себя позитивистами.

С другой стороны, и к Деплену, и к доктору Букману, и к моему отцу подходят слова Бальзака, писавшего о своём герое, что «всё в Деплене носило личный характер». Поэтому, считает Бальзак, он не мог быть «выразителем или фигурой своего века» или типическим героем, как бы сказал советский литературовед 50–х годов. Однако именно это личное начало, когда оно оказывается сильнее всех веяний эпохи, типичных для неё установок и точек зрения, делает возможной для человека, вне зависимости от его мировоззрения и вопреки его взглядам и убеждениям, его личную встречу с Богом.

Внутренний эмигрант

Дядя Сережа был художником. Дальний родственник моего отца, он приезжал к нам в Москву из Питера с большой папкой, в которой лежала бумага и пенал для остро наточенных карандашей. Всегда, даже в июле, в плаще, надетом поверх пиджака, и с галстуком на шее, в непременной кепке и черных ботинках. Настоящий"человек в футляре" — мнительный, безумно боявшийся простуды.

При этом, однако, он был настоящим аскетом, человеком поразительного трудолюбия и редкой честности. Рано утром уходил на этюды и возвращался домой часам к девяти вечера, уставший и счастливый. Было ему сначала семьдесят, потом — восемьдесят, наконец — девяносто, а он все работал и работал…

Сын царского генерала, специалиста по фортификации, он и сам в дореволюционные времена окончил Михайловское училище, размещавшееся в Инженерном замке близ Марсова поля. В том самом замке, где некогда был убит император Павел.

Стал военным инженером, потом учился на архитектурном факультете Академии художеств, но архитектор из него не получился, ибо по призванию дядя Сережа был пейзажистом.