В поисках вечного града

Дальтоник, он стал исключительным мастером карандашного рисунка и только в последние годы стал писать акварелью — работая на пленэре, спрашивал у прохожих, приводя их этим в полное замешательство:"А какого цвета это здание?" — или:"А этот цветок — он розовый или синий?"

В Москву дядя Сережа приезжал, потому что ему хотелось нарисовать все московские церкви без каких бы то ни было исключений. Получались эти рисунки у него действительно великолепно.

Жил он в старом петербургском доме, неподалеку от Литейного проспекта, вместе с женой в одной комнате, но в той самой квартире, что некогда принадлежала его родителям…

Посередине комнаты стоял огромный стол, над которым висела лампа с стеклянным, молочного цвета абажуром, в углу был зажат рояль, и повсюду — книги, картины и папки, бесконечные папки с какими‑то записями, рисунками, чертежами, набросками.

Его младший брат уехал во Францию, работал таксистом в Париже и иногда писал матери в Питер, хотя потом исчез — умер или испугался, что письмами может подвести брата…

Стал эмигрантом и сам дядя Сережа, только на другой манер.

В партию он не вступил, карьеры не сделал, всю жизнь ходил в церковь и, в общем, этого не скрывал, а поэтому работал всего лишь в архитектурном техникуме, где преподавал начертательную геометрию. Жил впроголодь и всегда носил потертые костюмы, ибо зарабатывал какие‑то копейки.

Ходил в церковь, но, неисправимый чудак и"человек в футляре", выбирал храмы с паркетным полом, ибо считал вредным стоять на каменных плитах, соблюдал все посты, но при этом стеснялся этого ужасно, ибо считал, что вера выражается не в"диетическом питании", а в чем‑то другом.

Его мать, Владислава Рудольфовна Дитрих, и младшая сестра — тетя Ксения умерли во время блокады… Мать была католичкой, а сестра, читавшая почти исключительно по–немецки и обожавшая романы Евгении Марлит, — почти лютеранкой. От нее осталась только одна книга — Лютерова Библия в черном переплете, с множеством закладок и карандашных пометок… Отец его, как и сам дядя Сережа, был православным."Но, — говорил он всегда, — перегородки до неба не доходят".

После войны он остался один, но уже летом 1945 года встретил прямо на улице свою бывшую невесту, которая к тому времени уже овдовела. Так у него вновь появилась семья.

Наталия Философовна надеялась стать балериной, но всю жизнь проработала в филармонии билетершей, хотя не без успехов училась хореографии. Она тоже была"эмигранткой"в своем городе, где девочкой бегала на уроки танцев и гуляла по аллеям Летнего сада с юнкером, за которого потом побоялась выйти замуж, и не захотела стать женой чудака и неудачника, но потом все‑таки прожила с ним сорок лет… И прожила прекрасно… в огромной питерской коммуналке и на грошовую пенсию. Скудно, честно и бесконечно трогательно.

Когда читаешь у Бунина про генералов, которые в Париже стали таксистами или рабочими на заводах Рено, когда встречаешь во французской литературе упоминания о русских аристократках, преподававших музыку маленьким детям на Монмартре, просто не можешь не задуматься о тех их двоюродных, а иногда и родных братьях и сестрах, что остались в России. Об эмигрантах внутри страны.

О них не написано почти ничего, поскольку жизнь их была во много раз более незаметной, чем та, что была прожита русскими в Париже. В России незаметность была непременным условием выживания.

Они писали стихи и даже романы, а потом соседи по квартире выкидывали эти стихи на помойку, освобождая комнату от старого хлама. Они рисовали, а иногда и сочиняли симфонии и фортепьянные сонаты, но, как правило, все кончалось одинаково: ноты эти оказывались на помойке, а"жилплощадь"занимал милиционер, которому надо было срочно улучшить жилищные условия.