В поисках вечного града

Формально закончившийся 80 с лишним лет тому назад, он еще в каком‑то смысле продолжался благодаря людям этого поколения: теперь же он буквально на глазах становился древней историей. Тем более что, кроме рисунков (не знаю, целы ли они теперь?), от дяди Сережи ничего не осталось. Разумеется, никаких мемуаров он не писал.

А еще через несколько лет было переиздано, и не один раз, а многократно, соловьевское"Оправдание добра". Книга (я имею в виду сейчас именно тот её экземпляр), которая казалась мне бесценной, вроде бы перестала быть нужной, но зато обрела уникальность в каком‑то новом смысле. Как памятник эпохе.

Владимир Соловьев говорит о том, что мировая культура и человечество в целом немыслимо без национальных культур и наций. Что же касается наций, то они не могут существовать без семей и без истории конкретных семей. Без семейных преданий и семейной памяти просто невозможна национальная культура. Именно так пишет Соловьев в том самом"Оправдании добра", которое я дрожащими от счастья руками положил в портфель в комнате у дяди Сережи.

Когда у народа отбирают семейную память и заставляют его забыть свои семейные предания, тогда здоровое национальное чувство вырождается в его суррогат — непременно агрессивный национализм. Страшная беда России заключается в этой атрофированности памяти — не национальной, а именно семейной.

С точки зрения Соловьева, семья — это ни в коем случае не горизонталь (супруги и их дети), но вертикаль: дети, родители, деды, прадеды и так далее. Как раз эта вертикаль с ее памятью и историей в России конца XX века почти полностью отсутствует, что, по Соловьеву, является катастрофой для нации, которая может состоять только из таких семей, но ни в коем случае ни из чего другого.

И совсем не обязательно происходить из семьи дворянской или купеческой, чтобы иметь эти предания. Они есть у всех. Моя старая знакомая вернулась осенью (это было всего лишь несколько лет тому назад) из рязанской деревни, где родилась ее мать, и сказала с грустью:"Срубили дуб, который посадил дед Веденей". Оказалось, что это даже не прадед ее, а какой‑то совсем далекий предок, живший неизвестно когда, может быть,"при Екатерине". Срубили дуб — и забудется дед Веденей, но и сейчас, увы, не думаю, что племянники этой моей знакомой интересуются его персоной.

Не национальная идеология и не какая‑то идея, но именно семейная память необходима для того, чтобы мы, русские, из аморфной массы вновь стали нацией и в качестве нации — органичной частью человечества. Но что мы можем сделать для того, чтобы восстановить ее? Не поздно ли? Ведь умер не один только дядя Сережа, но все его современники.

И тем не менее, если начать по крупицам восстанавливать историю русской действительности уходящего столетия на уровне конкретных семей и их истории (очень негромкой и, казалось бы, невыигрышной для писателя), мы непременно найдем выход из тупика, в который попала Россия.

В ОКРЕСТНОСТЯХ САРОВА

Поезд подошёл к Арзамасу рано утром. Встретили меня здесь цыгане. Разноцветные туристические палатки были разбиты прямо у железнодорожной станции. Множество почти чёрных кудрявых детей шумело, бегало и кричало, наполняя собою всё вокруг и создавая какую‑то особенную неразбериху. Тут же, на перроне, женщины кормили грудью малышей. Всё это как‑то невероятно контрастировало с полусном, царившем в Арзамасе, с пустотой на улицах города и под сводами огромного, непонятно каким образом уцелевшего собора. Арзамас (тогда я не знал, почему) казался окраиной чего‑то, но чего именно…

Это было летом 1972 года, когда под Москвой дымился торф и горели леса. Я ехал в Дивеево и думал только о том, как побыстрее попасть туда, где жил старец Серафим. Поскольку сидячего места в автобусе мне не хватило, всю дорогу от Арзамаса до Дивеева я стоял, но был этому несказанно рад, ибо знал, что в прежние времена благочестивые паломники предпочитали проделывать этот путь пешком.

На конечной остановке, выйдя из автобуса, я оказался на площади, где были: довольно грязная столовая, книжный магазин (там кроме сочинений Ленина и брошюр с постановлениями пленумов ЦК продавалась лишь карта Горьковской области) и почему‑то — в тот момент я не понял, почему, — военкомат. На карте была обозначена река Сатис (её я нашёл сразу), но не было ни Дивеева, ни Сарова.

Монастырь, а вернее, то, что от него осталось, искать не пришлось: он был рядом. Два ободранных храма без куполов показались мне огромными; в одном была устроена булочная, а в другом — какой‑то склад. Несколько сломанных грузовиков и пивной ларёк; кладбище, два или три высоких креста над могилами дивеевских монахинь — ничего другого от прежнего Дивеева здесь не осталось. Женщины, с которыми я было заговорил, сказали, что в Бога не верят и монастырь их не интересует.

Я вышел на дорогу, которая вела куда‑то за речку, перешёл через деревянный мостик и оказался на благоуханной луговине. И только там понял, что это — действительно Дивеево, что это — именно те места, куда мне так хотелось попасть с тех самых пор, как в детстве я прочитал о преподобном Серафиме в журнале «Мирок», подшивка которого сохранилась у нас дома с дореволюционных времён. Издали всё выглядело по–другому, и Дивеево, такое грязное и советское, показалось мне и радостным, и не заброшенным.