Ильин И.А.
Да, у слова свои болезни, и наиболее опасная в том, что слово, легкое как пух, случайно рожденное, ничем не сдерживаемое, ничем не связанное, ослепительное и забавное, обманчивое и ненадежное, бесчинствует среди людей. Такие слова пусты и мертвы; им несвойственно истинное значение; ни одно сердце они не заставят забиться; никакого действия они не вызовут; в целом — это духовный ублюдок, смутное призрачное существование. Религия, искусство, наука, политика — все вырождается, когда смерч духовного разложения поднимает в огромном множестве такие слова. Тогда хочется прямо-таки взывать к спасению и требовать: пусть говорит только тот, кто умеет и молчать. Потому что молчание исцеляет слово...
Он внемлет и молчит. Часто создается впечатление, что слова, которые он слышит, разбиваются об него или всецело в нем исчезают. Однако они не пропадают, а спускаются на дно. В душе молчаливого есть внутренние пространства, значение которых он сам едва ли сознает; тихие покои, куда он помещает свои сокровища; надежные тайники, где ничто не пропадает бесследно; таинственные колбы, где медленно бродит, оседает и отстаивается в тиши вино мысли. Этот процесс он не пытается искусственно ускорить; это было бы для него неприятно, возможно, болезненно. Это должно происходить само по себе; и так оно действительно происходит. Из сердца исходят лучи света: они должны пронизать каждую колбу и прокалить ее. Мысль должна сформироваться, стать образной; это требует воображения и фантазии. Тогда пробуждается и поднимается из глубин воля: мысль требует выхода. Тысячи нитей заявляют о себе из других покоев и тайников; стараются прикрепиться; пытаются создать творческую ткань. Здесь нельзя мешать, прерывать, спешить; Боже упаси — подстегивать!
Если мысль должна действительно родиться, она должна зреть в тишине, пока не потребует слова. Греческие философы знали различие между словом «изреченным» (т. е. произнесенным) и «существующим внутри». Последнее не имеет ни звука, ни формы. Это скорее внутренний, духовный заряд. Оно дремлет под сводами душевного царства теней; но оно пробудится. Это уже мысль, но еще не слово; но оно станет словом, оставаясь мыслью сердца, воплощением чувств, идеей воли. Тогда и только тогда оно станет истинным словом, которое приходит в мир как реальность внутреннего: лишь высказаное, но уже деяние; подобно дитю рожденное, но уже созревшее; простое, но насыщенное смыслом настолько, что может стать роковым; не существующее само по себе, но проявляющее невидимую, возможно, божественную власть.
И когда молчаливому, который говорит подобные слова, сердечно внимают, порою возникает впечатление, что в душе его заключен тигель, в котором переплавляются в жидкий огонь, поднимаются вверх, падают в жизнь раскаленными каплями все восприятия мира, все мысли и слова человечества. Поэтому такие слова светят и зажигают; поэтому они так весомы; поэтому каждый раз они сами по себе событие; поэтому их так долго и с благоговением повторяют.
На свете есть творческое молчание, святая тишина, в которой рождается истинное слово; божественная наполненность, которая бесшумно ведет себя вовне; обращенное в себя созерцание, в котором возникают слова, подобные деянию, и деяния без слов. В таком молчании мы дадим нашим словам исцелиться...
36. ХИТРЕЦ
Все люди хитры, за исключением, может быть, душ наивно-чистосердечных и детски-невинных. Наша хитрость происходит из инстинкта, из чувства самосохранения и от сознания, что очень немногие действительно хорошо к нам расположены; а иные, большинство... кто знает, как они относятся к нам? Подобно пугливой птице, подобно робкой серне, ходит человек по лесным дебрям жизни и остерегается, не хочет подвергать себя опасностям; он оглядывается вокруг, скрывает свои намерения, готов спрятаться от возможных врагов или направить их по ложному пути. Это простой социологический факт, и только в раю, возможно, будет иначе.
И тем не менее не каждого из нас можно назвать хитрецом; да и саму хитрость не следует так уж переоценивать.
Хитрец не тот, кто постоянно настороже и прибегает несколько чаще к хитрости, чем остальные; а скорее тот, кто возлюбил хитрость, кто наслаждается своими уловками и проделками, кто верит в «жизнетворную власть» хитрости и принимает ее за «мудрость». Он презирает открытых сердцем и прямых, считая их всех простофилями. Он питает отвращение к прямым путям, яркому свету солнца, ко всякому смелому утверждению или отрицанию. Все это представляется ему «глупым»; а «умный» лишь он один — большой хитрец.
В действительности же все не так. Умный тоже может быть хитрым; однако хитрость отнюдь не является субстанцией разума. Напротив: когда истинно умный человек прибегает к хитрости — а это бывает, — у него нередко возникает чувство, что он деградирует, действует мелочно, малодушно, возможно, даже «низко» и изменяет истинному пути. Он делает это крайне неохотно, в исключительных случаях; и всегда готов признать, что «хитрость есть не что иное, как замена ума у маленьких и глупых людей».
Безусловно, хитрец никогда не признается в этом. Ведь он не «теоретик», занимающийся «общими» и «принципиальными» вопросами; это он предоставляет «доктринерам», «филистерам» или, по пренебрежительному определению Наполеона, «идеологам». «Настоящий мужчина» в противоположность этому — «практик». «Владеть методом познания» — для него слишком высоко и скучно; он желает завоевывать и господствовать, не изучая и не познавая. Он хочет вообще выгоды, успеха в жизни, прибыли; и в его интересы не входит различать между «плохими» и «хорошими» средствами; для этого у него также нет времени. «Хорошо» для него то, что целесообразно; а целесообразными ему представляются окольные пути и притоны. Его устраивают сумерки, когда трудно отличить волка от собаки. Ему удобны переулки; охотно приемлет он и черные ходы. Когда он говорит, то никогда не смотрит в глаза собеседнику; если обещает, значит, уже нашел «умный» выход. И там, где никто не может сориентироваться, он уж точно что-то намудрит, что-то придумает.
О «деле» он знает мало; о деловитости говорит только с иронией. Главное для него — сделка, и не в одной торговле, что совершенно естественно, а вообще в жизни: он не «усердный», а просто «карьерист». Собственные идеи и убеждения он не воспринимает слишком серьезно: он всегда может иметь и другие. Прекрасных и величественных слов Лютера: «На том стою и не могу иначе»26 ему никогда не постичь. Он всегда «может» «иначе»; а внезапно — еще и «совсем иначе». При этом он не думает о предательстве: он предает, не подумав о предательстве. Поток его жизни растекается сотнями маленьких ручейков над тысячами камешков. И чем старше становится он, тем пронырливее и лукавее становится его душа.
Там, где властвует такой муж, вся жизнь представляет собой мастерское, но ложное сплетение корысти. Тут совесть молчит; тут стоят большие часы «государственного разума»; не процветают великие идеи; не используются широкие пути. И Божественное исчезает из жизни, потому что там, где так много хитрости и коварства, царит иная стихия...