The Purpose and Meaning of Life

В направлении к духовной жизни, в некотором смысле, безразличны оба пути — путь зла и путь естественного добра: они оба приводят ко Христу, если и тот и другой доводят человека до сознания своего материального ничтожества; они оба отклоняют от Христа, если один приводит к отчаянию или совершенно потопляет самосознание в чувственности, а другой — к самоправедности, так что даже может приводить ко Христу путь зла, которым, по притче Христа, шел младший сын, расточивший свое имение на дальней стороне, в распутной жизни, а путь законни-ческой праведности, на котором стоял старший брат, — отклонять от него. Они только в соединении дают благие результаты: только ощущение естественной немощи и сравнение ее с высотою любимого идеала дают человеку спасительное познание своего материального ничтожества. Посему с нарождением в человеке духовной жизни удерживается значение того и другого пути: духовно-возрожденный не освобождается от своих естественных немощей, но он не освобождается и от требований доброй жизни. Но действие естественных немощей в духовно-возрожденном уже не есть услаждение похотью, а предполагает в нем отвращение к ней, и исполнение требований нравственного закона не есть следствие его,стремления к самоправедности, к самоуслаждению своим совершенством, а имеет совершенно иное значение как средство охранения духовной божественной жизни, этого врученного Богом человеку сокровища.

Христианский пост не есть добродетель, ведущая к совершенству и заслуге пред Богом. Сам Христос учил: не то, что входит в уста, оскверняет человека: но то, что выходит из уст, оскверняет человека (Мф. XV, 11). Апостол разъясняет: для чистых все чисто (Тит. I, 15); всякое творение Божие хорошо и ничто не предосудительно, если принимается с благодарением (1 Тим. IV, 4); пища не приближает нас к Богу: ибо едим ли мы, ничего не приобретаем; не едим ли, ничего не теряем (I Кор. VIII, 8); и всякий поступай по удостоверению своего ума. Кто различаem дни, для Господа различает; и кто не различает дней, для Господа не различает. Кто ест, для Господа ест; ибо благодарит Бога. И кто не ест, для Господа не ест, и благодарит Бога... Царствие Божие не пища и питие, но праведность и мир и радость во Святом Духе (Рим. XIV, 5, 6, 7, 17). Свободу от немощных стихий мира апостол считает великим даром христианства: к свободе призваны вы, братья (Гал. V, 13). Если вы, — писал он колоссянам, — со Христом умерли для стихий мира, то для чего вы, как живущие в мире, держитесь постановлений: не прикасайся, не вкушай, не дотрагивайся (что все истлевает от употребления), по заповедям и учению человеческому? Это имеет только вид мудрости в самовольном служении, смиренномудрии и изнурении тела, в некотором небрежении о насыщении плоти (II, 20—23).

Христианский пост не есть добродетель, ведущая к совершенству и не есть заслуга пред Богом: он имеет иные основания. Мы призваны к свободе; только свобода наша не должна быть поводом к угождению плоти (Гал. V, 13). Все мне позволительно, но не все полезно; все мне позволительно, но ничто не должно обладать мною (I Кор. VI, 12). Неужели вы не знаете, что кому вы отдаете себя в рабы для послушания, того вы и рабы, кому повинуетесь, или рабы греха к смерти, или послушания к праведности (Римл. VI, 16)? Пост христианину необходим потому, что он ограждает духовную жизнь от захватов плоти. Смотрите за собою, — заповедал нам Христос, — чтобы сердца ваши не отягчались объядением и пьянством (Лук. XXI, 34). Духа не угашайте (1 Фесс. V, 19), — наставляет апостол. А невоздержание угашает дух. По этому основному характеру, христианский пост не имеет определенных границ. Касательно образа воздержания в пище, или постничества, не мажет быть постановлено одинаковое для всех правило; потому что не у всех тел одинакова крепость, добродетель же сия соблюдается не одною силою души, но должна соразмеряться и с силою тела. 'Почему мера воздержания должна быть определяема судом совести каждого. Общий принцип христианского поста выражает апостол в словах: попечения о плоти не превращай в похоти (Римл. XIII, 14). «Течение нашей жизни должно установить таким образом, чтобы ни в какое время не отвлекаться от духовных занятий, разве только когда слабость тела побудит снизойти к необходимому о нем попечению», — так наставляет св. Иоанн Кассиан. Тем же принципом свободы духа должно определяться отношение мужа к жене. Брак честен и сам по себе не есть блуд или прелюбодейство (Евр. XIII, 4). Людей, воздерживающихся или учащих воздерживаться от брака, как от скверны, апостол называет сожженными в своей совести (1 Тим. IV, 2). И в отношении к браку воздержание христианину предписывается только ради духовной жизни, ради царства небесного. И здесь последний судья — природа и совесть каждого, причем нужно различать физическое воздержание и душевное целомудрие. В первом отношении воздержание может быть безусловным, в отличие от поста в собственном смысле, но оно не для всех возможно: кто может вместить, да вместит (Мф. XIX, 12). Непосильное бремя и неразумная ревность в этой области и природа карает и слово Божие сдерживает: лучше вступить в брак, нежели разжигаться (1 Кор. VI, 9). Душевное целомудрие христианину предписывается безусловно, и им равно должны определяться как безбрачное состояние, так и брачная жизнь христианина, т.е. отношение мужа ко всякой жене: всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем (Мф. V, 28). Вот это смотрение с вожделением и есть собственный враг духовной жизни. Вино, как и «всякое творение Божие, хорошо и не предосудительно, если принимается с благодарением»; но опьянение с духовною жизнью не совместимо (Ефес. V, 18; 1 Кор. V, 11). Христианские подвижники заповедуют также воздержание по отношению ко сну. «Должно строго соблюдать время и меру сна. И этого рода похотения с таким же рвением надобно отсекать, с каким должны мы отсекать движения блудной страсти» (св. Иоанн Кассиан). Наконец, как с молитвою чтение, так с постом должен быть тесно связан телесный труд. Если кто не хочет трудиться, тот и не ешь, заповедует апостол (2 Фесс. III, 10). «Избери себе труд, и он, вместе с постом, молитвою и бдениями, избавит тебя от всех скверн, потому что телесный труд приносит чистоту сердца» (св. Антоний Великий).

Учение священного Писания о посте заключим замечанием об отношении к этому учению церковных предписаний о посте. Церковный пост не имеет единственным своим принципом воздержание, иначе эти предписания о временах и родах пищи противоречили бы учению слова Божия; но в нем к этому принципу привходит другой принцип повиновения Церкви, упражнения воли в послушании ей. Этот последний принцип происхождения монастырского и в монастырях находит свое полное применение по правилу: «все предать в волю духовного отца своего, как в руку Божию, есть дело совершенной веры. Даже глотка воды проглотить не проси, хотя бы случилось тебе быть палиму жаждою, пока духовный отец твой, сам в себе подвигнут будучи, не велит тебе это сделать» (преп. Симеон Нов. Богосл.). Церковный пост имеет дисциплинарно-воспитательное значение. Для всякого ясно, что, соблюдая внешне предписания Церкви о временах и родах пищи, можно проводить невоздержную жизнь, как почти всеми проводится у нас, напр., масленица; но на первых шагах духовной жизни, когда совесть или немощна, или груба, церковный пост, во всяком случае, есть школа воздержания.

III

Смотрите за собою, — заповедал нам Господь, — чтобы сердца ваши не отягчались объядением и пьянством, и — добавил — заботами житейскими (Лук. XXI, 34). Кроме невоздержания плоти, врагом духовной жизни являются житейские заботы, требования мира сего.

Вникните, чем всецело поглощен мирской человек. Посмотрите на его жизнь внимательно, и вы согласитесь, что его внешние заботы и чувственные попечения гораздо шире, чем требования его плоти. Напр, внимание, которое мирской человек уделяет половой любви, требущей больших затрат и времени, и душевных сил, и материальных средств, далеко не покрывается запросами плоти. Самое похотливое животное не так требовательно в этом отношении, как бывает требователен человек, который при возможности, к счастью чрезвычайно редкой, окружает себя десятками и даже сотнями жен. У человека к половой похоти присоединяются социальные чувства гордости и ненависти, которые и доводят чувственную похоть до громадных размеров. Мольеровский Дон-Жуан, это олицетворение половой любви, смотрит на свои любовные похождения как полководец на военные походы. «Все наслаждение любви, — говорит он, — состоит в перемене. Чувствуешь непостижимое удовольствие, когда всевозможными уверениями покоришь сердце молодой красавицы... Но раз остался победителем, больше желать нечего; вся прелесть страсти исчезла, и мы засыпаем в спокойствии такой любви, если новый предмет не возбудит наших желаний и не представит нашему сердцу обольстительной прелести новой победы. Словом, нет ничего восхитительнее, как восторжествовать над сопротивлением красавицы. Тогда я чувствую в себе честолюбие завоевателей, которые одерживают одну победу за другою». Вполне справедливо замечает Руссо («Эмиль»): «самолюбие более производит распутников, нежели любовь». Поэтому, конечно, физиологическое удовлетворение похоти без удовлетворения самолюбия не дает удовлетворенности, и ее не чувствовал Марк Волохов, герой «Обрыва», выйдя из беседки. Также одежды и жилище мирского человека изысканнее, его стол обильнее, чем сколько нужно для похотливых потребностей, не говоря уже о скромности требований нравственно-здорового тела. Светская дама наряжается не по одной склонности к изяществу и красоте, а чтобы не уступить одним и превзойти других. Все наше излишество для мира. Мы одеваемся и живем в возможной для нас степени роскошно, потому что «по платью встречают», а мы желаем, чтобы нас встречали хорошо, — мы желаем импонировать. Мы стараемся, поэтому, не только быть, но и казаться, а иногда не столько быть, сколько казаться сытыми, богатыми, учеными, знатными. А между тем, какою обузою ложится на человека это служение миру!... Он работает ради требований «света», который есть тьма, до истощения, его мысль занята мирскими заботами непрерывно, ради мира он попирает высшие запросы духа.

Стыдно, имея большой чин и одеваясь по-модному, заняться ручным трудом; стыдно, живя в «свете», отказаться от убийства на дуэли. Велика эта власть князя мира сего: люди безумны, нет места свободной мысли, царствуют шаблон и мода. Действительность свидетельствует, что нужно быть героем, чтобы иметь силы противостать обычаям мира. И у гения не всегда достает для сего силы. Великий Пушкин был рабом «света», презирая его в душе: это составляло горькую трагедию всей его жизни. Силы для борьбы с обычаями мира сего дает юродство Христа ради. Юродство — это добровольно принятый уничиженный образ жизни, отличный от обычного, иной (= инок). В таком добровольном, а если недобровольном, то благодушно переносимом уничижении выражается то, что человек ничего лично себе не ищет, ни на какое достоинство не претендует. Такое юродство дает человеку силы противостоять обычаям мира. Сам мир, который не может простить кому-нибудь из своих отступления от его обычаев, прощает такое отступление человеку не от мира сего, признает за ним право на такую свободу. Вот как это поясняется историей молодости старца Зосимы («Братья Карамазовы»). Попав в молодости в Петербург, он стал таким же, как и все другие: «лоск учтивости и светского обращения вместе с французским языком приобрел, а служивших нам в (кадетском) корпусе солдат считали мы все, как за совершенных скотов, и я тоже... Когда вышли мы офицерами, то готовы были мы проливать свою кровь за оскорбленную полковую честь, о настоящей же чести почти никто из нас и не знал, что она такое есть». И вот наш молодой офицер оскорбляет ничем невиноватого пред ним помещика и вызывает его на поединок. «Тогда хоть и преследовались поединки жестоко, но была нз них как бы даже мода между военными, — до того дикие нарастают и укрепляются иногда предрассудки». Но накануне дуэли с ним совершился переворот, «нечто как бы роковое». С вечера он избил своего денщика, и в нем проснулась совесть, которая с вечернего буянства перенеслась на предстоящее зверство. Он стал размышлять: «что я иду делать? Иду убивать человека доброго, умного, благородного, ни в чем предо мною неповинного». Утром, попросив прощения у денщика и сделав пред ним земной поклон, он отправился на поединок с созревшим решением и, выдержав выстрел противника, отказался от своего выстрела. «Сам я, — говорил он тому, — хуже вас в десять крат, а пожалуй еще и того больше». Такой христианский поступок его вызвал единодушное осуждение. Все товарищи собрались его судить в тот же день: «Мундир, дескать, замарал, пусть в отставку подает». И вот тут-то он объявил им о своем решении итти в монастырь. «Как только я сказал, расхохотались все до единого: — да ты бы с самого начала уведомил, ну, теперь все и объясняется, монаха судить нельзя, — смеются, да и не насмешливо вовсе, даже самые ярые обвинители»... Этот правдивый рассказ подтверждается ежедневным наблюдением. Достаточно мирским людям убедиться, что известный человек не является их соперником в мирских стремлениях, что он не от мира сего, и они прощают ему духовную жизнь.