Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский (Часть 1)

- У нас в Андалусии есть такой город, от которого происходит титул некоего герцога, одного из так называемых испанских грандов. У него два сына: старший, наследник его титула, должно полагать, унаследовал и добрый его нрав, младший же вряд ли что-нибудь унаследовал, кроме коварства Вельидо и лживости Ганелона. Мои отец и мать - вассалы герцога. Роду они безвестного, но зато весьма богаты, так что если б их происхождение было не ниже их достатка, то им и желать было бы нечего, а мне нечего было бы опасаться беды, которая ныне со мною стряслась, - ведь все мое несчастье, быть может, и состоит в том, что родители мои не имели счастья родиться от людей родовитых. Правда, род их не столь уже низок, чтобы надобно было его стыдиться, но и не настолько высок, чтобы поколебать мою уверенность в том, что горе мое проистекает от его безвестности. Словом, они хлебопашцы, люди простые, ни с каким нечестивым племенем ничего общего не имеющие, самые настоящие, что называется чистокровные христиане, но они очень богаты, ни в чем себе не отказывают и, в сущности, теперь уже мало чем отличаются не только от идальго, но даже и от кавальеро. Однако ж все свое богатство и всю именитость свою полагали они в том, что у них такая дочь, как я. А как других наследниц или наследников они не имели, родители же они были чадолюбивые, то я была одною из самых балованных дочек в мире. Я была опорой их старости, зеркалом, в которое они смотрелись, предметом, к коему они устремляли богоугодные свои желания, столь благие, что они не могли идти вразрез с моими. Будучи владычицею их душ, я была хозяйкою у них в доме: сама нанимала и отпускала работников, вела счет всему, что сеялось и убиралось, крупному и мелкому скоту и пчелиным ульям, наблюдала за маслобойками и давильнями. Словом, все, чем только мог владеть и владел такой богатый сельчанин, как мой отец, было у меня на учете, я была и домоправительницею и госпожою, и рачительности моей, а также того удовольствия, которое я этим доставляла моим родителям, я не в силах должным образом описать. Отдав надлежащие распоряжения надсмотрщикам, пастухам и поденщикам, я проводила время за работою, столь же приличною девушкам, сколь и необходимою, например, за иглою и пяльцами, частенько - за прялкой. Когда же я, чтоб развлечься, эти занятия оставляла, то меня тянуло почитать душеспасительную книгу или же поиграть на арфе, ибо я знала по себе, что музыка успокаивает беспокойный дух и умеряет волнения праздной мысли. Вот какую жизнь вела я в родительском доме, и описываю я ее столь подробно не из тщеславия, не из желания похвалиться своим богатством, а единственно для того, чтобы показать, как хорошо жилось мне прежде и в каком плачевном состоянии я, ни в чем не повинная, нахожусь ныне.

Дело состоит в том, что, неустанно трудясь и живя в уединении, монастырскому затвору подобном, я полагала, что меня никто, кроме прислуги, не видит, ибо я и в церковь ходила ранним утром и непременно с матерью и служанками, закутанная и укрытая, так что очи мои не видели ничего, кроме того клочка земли, на который ступали мои ноги, и со всем тем очи любви, или, лучше сказать, очи праздности, с коими и рысьим глазам не сравниться, благодаря стараниям дона Фернандо - так зовут младшего сына герцога, о котором я уже упоминала, - меня заметили.

Стоило рассказчице произнести имя дона Фернандо, и с лица Карденьо мгновенно сбежала краска, а на лбу у него выступил пот, так что священник и цирюльник, заметив охватившее его необычайное волнение, со страхом подумали, не припадок ли это умоисступления, а они слыхали, что такие припадки с ним время от времени случаются. Но Карденьо только обливался потом и, силясь понять, кто эта поселянка, смотрел на нее в упор, - поселянка же, не видя, что происходит с Карденьо, между тем продолжала:

- И не успели его очи увидеть меня, как он мною прельстился, о чем он сам мне потом поведал и непреложным чему доказательством служило дальнейшее его поведение. Однако, желая как можно скорее покончить с неисчислимым числом моих горестей, я умолчу о тех ухищрениях, к коим дон Фернандо прибегнул, чтобы изъясниться мне в любви. Он подкупил прислугу, задарил и осыпал милостями моих родителей, что ни день - на нашей улице игры и смехи, ночью никому не давала спать музыка, в мои руки бог весть какими путями попадали записки, и в бессчетных этих записках, полных уверений и слов любви, было больше обещаний и клятв, нежели букв.

Но против этого восставал мой девичий стыд и постоянные предостережения моих родителей, для коих сердечная склонность дона Фернандо отнюдь не являлась тайною, ибо он уже и не думал от кого бы то ни было ее скрывать. Родители внушали мне, что только в моей скромности и благонравии поставляют и полагают они собственную свою честь и добрую славу и что если б я, мол, вспомнила о неравенстве между мною и доном Фернандо, то, что бы он ни говорил, мне стало бы ясно, что он думает не столько обо мне, сколько об удовлетворении собственной прихоти. И если, мол, я намерена каким-нибудь образом положить предел беззаконным его притязаниям, то они выдадут меня тогда замуж за того, кто мне больше всех придется по сердцу, будь то самый знатный юноша в нашем селении или даже во всей округе, ибо, приняв в соображение их зажиточность и мое доброе имя, я на это вполне могу рассчитывать. Веские их доводы и неложные обещания укрепили мою стойкость, и я решилась не вымолвить ни единого слова, которое могло бы подать дону Фернандо отдаленную хотя бы надежду на достижение чаемого им.

Однако моя непреклонность, или, как ему, вероятно, казалось, пренебрежение, долженствовала распалить плотоядную его алчбу, - да, именно плотоядную алчбу, иначе нельзя назвать чувство, которое он ко мне питал, ведь если б это была такая любовь, какою ей надлежало быть, то вы бы теперь ничего о ней не узнали, ибо у меня не было бы тогда повода вам о ней рассказать. Наконец дон Фернандо проведал, что родители мои собираются выдать меня замуж, чтобы отнять у него надежду на обладание мною или, во всяком случае, чтобы у меня прибавилось охраны, и эта весть или, вернее, это подозрение подвигнуло его на то, о чем вы сейчас узнаете, а именно: однажды ночью, когда все двери были у нас уже на запоре, чтобы по небрежению честь моя не оказалась в опасности, когда все меры предосторожности были приняты и когда я пребывала в тиши затвора и уединения, в обществе одной-единственной служанки, в мою опочивальню, откуда ни возьмись, явился он, и при виде его очи мои перестали видеть и Онемели мои уста, так что я не могла даже крикнуть, впрочем, он и не дал бы мне, наверное, крикнуть, потому что он сейчас же бросился ко мне и, заключив меня в объятия (у меня же, говорю я, не было сил сопротивляться: так я была потрясена), заговорил, - и вот я все еще не возьму в толк, может ли ложь быть настолько искусною и как она добивается того, чтобы слова, которые она подбирает, казались такими правдивыми. Изменник сумел слезами удостоверить истинность своих речей и вздохами - истинность своего намерения, а я, бедняжка, одна-одинешенька, не наученная моими домашними, как в подобных случаях должно себя вести, я, сама не знаю почему, вракам этим придала веру. И все же слезы его и воздыхания ничего, кроме простого сочувствия, во мне не вызвали, а потому, когда первое волнение улеглось, я кое-как собралась с силами и спокойнее, чем могла этого от себя ожидать, сказала:

"Если бы, сеньор, то были не ваши объятия, но когти свирепого льва, и я могла бы вырваться из них лишь ценою деяний и слов, которые погубили бы мою честь, то решиться на это мне было бы так же легко, как упразднить то, что уже совершилось. И подобно как вы сжимаете в объятиях мое тело, так же точно душа моя связана благими моими намерениями, и вы увидите, сколь отличны они от ваших, если только попытаетесь, применив насилие, слишком далеко зайти. Я ваша подданная, но не раба. Благородство крови вашей не властно и не должно иметь власти бесчестить и унижать мое худородство, - я, простолюдинка и поселянка, уважаю себя не меньше, чем вы, сеньор и кавальеро, себя уважаете. Силою вам ничего со мной не поделать, и не соблазнить вам меня своим богатством, и не обмануть вам меня своими словами, и не растрогать вам меня слезами и вздохами. Впрочем, если бы чем-либо из всего мною перечисленного захотел прельстить меня тот, кого родители мои выбрали бы мне в супруги, то их воле подчинилась бы моя и ни в чем из их воли не вышла, - в сем случае я поступила бы так, как велит мне честь, хотя и не так, как велит мое сердце, и сама отдала бы вам, сеньор, то, что вы ныне пытаетесь взять у меня силой. Все это я говорю для того, чтобы вы наконец выкинули из головы мысль, что кто-нибудь, кроме законного супруга, может от меня чего-либо добиться".

"Если дело только за этим, прелестная Доротея (так зовут меня, несчастную), - сказал вероломный кавальеро, - так вот тебе моя рука в знак того, что я твой, и да будут свидетелями нашей помолвки небеса, от коих ничто не скроется, и вот этот образ нашей владычицы".

Услышав, что ее зовут Доротея, Карденьо снова пришел в волнение и заключил, что первоначальные его догадки справедливы; однако, чтобы узнать, чем это кончилось, хотя он почти все уже знал, он положил не прерывать рассказа и только спросил:

- Так вас зовут Доротея, сеньора? Я слышал о другой девушке, которую зовут так же и чьи злоключения, пожалуй, сходны с вашими. Но продолжайте, - в свое время я сообщу вам нечто такое, что ужаснет вас и вместе опечалит.

Речи Карденьо, равно как и странная и убогая его одежда, привлекли к себе внимание Доротеи, и она обратилась к нему с просьбой: если он знает, что было потом, то пусть-де скажет ей, не таясь, ибо один-единственный дар, коим наделила ее Фортуна, состоит в том, что она стойко переносит любое несчастье, тем паче она-де совершенно уверена, что нет на свете такого несчастья, которое хотя бы на йоту могло бы усугубить уже случившееся с нею.

- Я не премину, сеньора, - сказал Карденьо, - поделиться с вами своими соображениями, если только догадка моя подтвердится, но время для этого еще не приспело, и соображения мои вам пока еще не нужны.

- Как вам будет угодно, - заметила Доротея. - Ну, а дальше дело было так: дон Фернандо взял образ, находившийся в моей опочивальне, и поставил его перед нами, как свидетеля нашего обручения.

Долго я с ним тогда говорила, - многого я уж теперь и не помню, - однако слова мои не принудили дона Фернандо отказаться от своего намерения: так точно человек, заключающий сделку и не собирающийся платить, не помышляет об условиях. Тогда я призадумалась на секунду и сказала себе: "Ведь не я первая благодаря замужеству из низкого состояния перейду в высокое, да и дон Фернандо не первый, кого женская красота или же собственная безумная страсть (что вернее) принуждает избрать несоответствующую благородному его происхождению спутницу жизни. И раз что я обычаев света тем не нарушаю, то мне подбает принять оказываемую мне судьбою честь, ибо если даже любовь, в коей он ныне мне изъясняется, вместе с утолением страсти пройдет, все равно перед богом я останусь его женою. Если же я презрением оттолкну его, то от дозволенного он, уж верно, перейдет к недозволенному, то есть применит силу и обесчестит меня, и я же выйду кругом виновата и ничего не смогу ответить на обвинения, которые мне волен предъявить всякий, кто не знает, что дошла я до этого безвинно. В самом деле, как я докажу моим родителям и кому бы то ни было, что этот кавальеро проник в мою опочивальню без моего согласия?"