Факультет ненужных вещей

– Ну и ударю, – азартно, подхватил следователь, – и сто раз ударю. И морду разобью, ну, что ты мне сделаешь? Что? Что? Что? – Однако с места не сдвинулся.

– Плохо будет, – пообещал тихо и серьезно Зыбин. – Очень плохо, я вам устрою репутацию битого! Вас завтра же отсюда палкой погонят! Битого-то!

– Ты, вражья морда, говори, да не заговаривайся! – крикнул следователь.

– Не ори, козел, не глухой! – крикнул Зыбин, и следователь сразу же сник.

– Ну ладно, – пообещал он зловеще. – Завтра я тебе покажу что-то. Да опусти же, опусти брючину, – сказал вдруг он совсем уже другим тоном, – ведь тут женщины ходят, неудобно! Задрался!… Ученый! Опусти!

И правда, женщина за время этих ночных бдений появлялась в этом кабинете уже несколько раз. Это была все та же секретарша. И каждый раз, когда она заходила, красивая, стройная, подтянутая, сдержанно улыбающаяся, и спрашивала что-нибудь у будильника, Зыбин всегда ловил ее взгляд. Она глядела на него теперь прямо, пристально, не скрываясь. И он смущался, ерзал – уж слишком он сейчас был неказист – грязен, небрит, растерзан – и никак не мог понять, что же такое в этом взгляде: сочувствие? невысказанный вопрос? или просто бабье любопытство – что же ты за зверь такой?

И потом в бессонные ночи, сидя на этом стуле, он думал: а не встречался ли я с ней где-нибудь в городе? Но, кажется, нет, не встречался.

Глава VII

Но ни карцера, ни рубашки не последовало. Да и вообще ничего больше не последовало. Утром, как обычно, пришел Хрипушин – свежий, принявший душ, отмякший за ночь – и капитан ушел, а Хрипушин что-то приговаривал, над чем-то мелко посмеиваясь, снял и повесил на металлический стояк коверкотовый плащ – кто-то недавно верно написал, что коверкот был тогда у органов почти формой, – прошел на свое место, отодвинул кресло, сел, водрузился и быстро спросил:

– Ну, герой, надумал что-нибудь за ночь? Нет, умная у тебя голова, а дураку досталась – так, что ли?

И снова потянулся длинный, мучительный, жаркий, бессмысленный день. Они сидели друг против друга, вяло переругиваясь, мельком переговариваясь, и иногда на пятнадцать-двадцать минут теряли друг друга из вида – один засыпал, а другой делал вид, что пишет или читает.

А вечером появился новый будильник, и на следующую ночь другой, и еще на следующую еще другой – и были они не капитаны, не дежурные по следственной части, а просто парни лет двадцати, двадцати трех – злые и добродушные, молчаливые и разговорчивые, тупые и вострые.

И так продолжалось еще три ночи.

Бессонница мягко и гибко обволакивала мозг зека. Все становилось недействительным, дурманным – все мягко распадалось, расслаивалось, как колода карт, бесшумно рассыпавшаяся по стеклу. Он жил и двигался в каком-то странном пространстве – слегка сдвинутом и скошенном, как в кристалле. Воздух казался густым и синеватым, словно в угарной избе. Все носило привкус сна и доходило через вату. Это и помогало: ничто не поднимало на дыбы, на все было, в общем-то, наплевать. Просто когда Хрипушин с руганью бросался на него, как бы сами собой включались ответные силы: верно, это вставал на дыбы и рычал древний пещерный медведь – инстинкт. Этот зверь понимал, что нельзя, чтоб его тут били. Раз ударят, и еще ударят, и тысячу раз ударят, и совсем забьют. Потому что сейчас это и не удар даже, а вопрос: «А скажи, нельзя ли с тобой вот так?» – и ревел в ответ: «Попробуй!»