Почему православные такие «упертые»?

Выбор бунтаря, подростка (и цивилизации, воспевающей юношеские моды) в том, чтобы убежать из дома, перевернуть землю. Выбор Честертона – остаться в доме. Даже в таком доме, в котором есть протечки.

Легко уйти в протестанты, создать свою конфессию и объявить, что настоящих христиан в веках, пролегших между Христом и тобой, не было. Легко поддакивать антицерковным критикам: ай-ай, крестовые походы, ой-ой, преследования еретиков, ах-ах, какие же все это были плохие христиане (и про себя: не то, что я).

Труднее – честно войти в традицию. И сказать: история Церкви – это моя история. Ее святость – моя святость. Но и ее исторические грехи – мои грехи, а не «их». Встать на сторону той церкви, даже дальние подступы к которой перекрыты шлагбаумами «инквизиция» и «крестовые походы» – это поступок. Поступок тем более трудный, что в ту пору сама эта церковь еще не пробовала приподнять эти шлагбаумы своими нарочитыми покаянными декларациями.

У Честертона замечательное чувство вкуса: несмотря на его принадлежность к католической традиции, в его творчестве не отражаются специфически католические догматы. Насколько мне иизвестно, ни одной строчки не написано им в пользу папской непогрешимости. У меня нет оснований сказать, будто Честертон не верил в этот новый ватиканский догмат. Но, будучи апологетом здравого смысла, он понимал, что в данный тезис можно верить, только совершив жертвоприношение разумом. Нет, такая жертва бывает необходима: здравый смысл подсказывает, что иногда самое здравое решение – это именно жертва им самим: ибо весьма нездраво считать, что весь мир устроен в полном согласии с моими представлениями о нем. Но к такой жертве Честертон призывает редко. И только ради Евангелия, а не ради Ватикана.

А однажды Честертон даже критически отозвался о том суждении, которое имело место в католической традиции (правда, я не знаю, знал ли об этом сам Честертон). Есть у него эссе с названием: "Хорошие сюжеты, испорченные великими писателями". А в этом эссе есть такие слова: "Библейская мысль – все скорби и грехи породила буйная гордыня, неспособная радоваться, если ей не дано право власти – гораздо глубже и точнее, чем предположение Мильтона, что благородный человек попал в беду из рыцарственной преданности даме" [92].

У Мильтона и в самом деле Адам изливает свои чувства уже согрешившей Еве: «Да, я решил с тобою умереть! Как без тебя мне жить? Как позабыть беседы наши нежные, любовь, что сладко так соединила нас?». И – по предположению поэта – «Не вняв рассудку, не колеблясь, он вкусил. Не будучи обманутым, он знал, что делает, но преступил запрет, очарованьем женским покорен» (Потерянный Рай. Кн.9).

Но это не авторская додумка Мильтона. Более чем за тысячу лет до него такова же была гипотеза блаж. Августина, полагавшего, что Адам покорился ради супружеской верности (а не потому что сам прельстился). «Последовал супруг супруге не потому что введенный в обман поверил ей как бы говорящей истину, а потому что покорился ей ради супружеской связи. Апостол сказал: И Адам не прелстися; жена же прелстися (1 Тим. 2,14). Это значит, что она приняла за истину то, что говорил ей змей, а он не захотел отделиться от единственного сообщества с нею, даже и в грехе. От этого он не сделался менее виновным, напротив, он согрешил сознательно и рассудительно. Поэтому апостол не говорит «Не согрешил», а говорит «Не прелстися»… Адам пришел к мысли, что он совершит извинительное нарушение заповеди, если не оставит подруги своей жизни и в сообществе греха» (О Граде Божием. 14,11 и 14,13).

Объяснение красивое. Но все же оставшееся только маргиналией (заметочкой на полях) христианской традиции. Честертон через обаяние Мильтона и Августина смог переступить к тому толкованию грехопадения, которое ближе к опыту восточных Отцов

Вообще же ортодоксия Честертона – это не катехизис, не защита какого-то догматического текста («Ортодоксию» Честертон пишет за 13 лет до своего обращения в католичество). Это защита системы ценностей. Иерархии ценностей.

Ценности без иерархии – это вкусовщина (то есть опять зависимость от случайных влияний современности на себя самого). Но даже добрые вещи должны быть упорядочены. По разному должны светиться солнце и луна. Иначе человек потеряет ориентацию, закружится и упадет. Честертона печалит, что «мир полон добродетелей, сошедших с ума». Вещи сами по себе добрые, но не главные, ослепляют собою и затмевают все остальное. Лекарство, годное для лечения одной болезни, рекомендуется при совершенно других обстоятельствах…

Честертон перехватывает оружие церковных врагов. Вы логичны – и я буду постоянно призывать вас к логике. Вы ироничны – и я буду ироничен. Вы за человека – и я за него. Только Христос за человека умер, а вы за свой показной гуманизм получаете гонорары…

Чему учит Честертон? – Не торопиться с «да» и «нет». Не бояться остаться в меньшинстве и не бояться быть с большинством. Дух «гетеродоксии» ведь искушает по разному. То он шепчет: «ортодоксы в меньшинстве, и потому зачем же тебе быть с ними, зачем выделяться!», а то вдруг подойдет к другому уху с шепотком: «ну, как ты, такой умный и оригинальный, можешь идти в толпе с большинством. Попробуй нетрадиционный путь!».

Поскольку Честертон говорит о традиции и от имени традиции – его мысли не оригинальны (у оппонентов традиции они тоже не оригинальны, но вдобавок и пошлы). Феномен Честертона не в том что, а в том – как он говорит. Он – реставратор, который берет затертый мутный пятак и очищает его так, что тот снова становится ярким. Казалось бы затертое за 19 веков донельзя христианство он умудряется представить как самую свежую и неожиданную сенсацию.

Еще Честертон умеет опускать себя на землю. В любой полемике он не позволяет себе взлететь над оппонентом или над читателем и начать сверху поливать его елеем наставлений и вещаний.