Non-American missionary

Впрочем, и это еще не самое печальное, что может произойти с миссионером. Для того чтобы сделать свою проповедь о Православии более приемлемой, миссионер неизбежно упрощает Православие, спрямляет некоторые линии, подчеркивает одно (что, как ему кажется, будет способствовать его взаимопониманию с аудиторией) и предпочитает не касаться другого (что может вызвать преждевременный скандал). Это неизбежно [XLV].

Но порой чувство меры изменяет. И тогда человек прислушивается не к требованиям Евангелия и Предания, а к ожиданиям своей аудитории. Он усваивает уже не язык, а взгляды своих собеседников. Тогда миссионер слишком далеко отходит от Церкви. И – теряется. Такими потерявшимися миссионерами и создаются ереси.

Миссионер должен искать какой-то другой подход, другие способы свидетельства, доказательства, объяснения, чем те, в которых ты сам осмысляешь свой духовный опыт. Эти формы отличны от тех, в которых православные говорят между собой. Но они могут оказаться такими, что не столько сообщат суть Православия, сколько заслонят ее собою, поставят вокруг евангельского слова такой «фон», сквозь который ему и не пробиться. Так миссионер оказывается меж двух огней.

О «Сцилле и Харибде» православного миссионерства очень точно сказал (по поводу святителя Дионисия Александрийского) протоиерей Иоанн Мейендорф: «Как и любого богослова, на этом пути Дионисия подстерегали две опасности: исказить суть учения в угоду вкусам и запросам своих современников или же совершенно забыть о своей аудитории и “заняться повторением излюбленных цитат”» [250].

– А особые искушения, духовные проблемы есть у миссионера?

– Да, есть внутренние опасности, угрожающие духовному здоровью миссионера.

Для сохранения внутреннего мирного устроения полезнее всю жизнь считать себя послушником, слушателем, нежели лектором; миссионер же заходит за ту черту, за которой его остерегает апостольское предупреждение: не многие делайтесь учителями (Иак. 3, 1).

А из-за того, что миссионер обращается к нецерковным людям, он и сам оказывается в некотором отношении вне Церкви. Законы психологии (равно как и законы аскетики) говорят, что от чистоты моего взгляда зависит чистота моего сердца. Где мой взгляд, где мой поиск – там и мой ум, а где мой ум – там до некоторой степени или хотя бы в ту минуту и я. Что может быть естественнее для верующего сердца, чем решение апостола Павла: я рассудил быть у вас незнающим ничего, кроме Иисуса Христа, и притом распятого (1 Кор. 2, 2)? А миссионеру приходится знать очень многое из того, что малополезно и малоинтересно для христианина, но без пересудов о чем не могут жить его нецерковные собеседники.

Служение миссионера действительно кенотично. Из дивной красоты монастыря с его налаженным богослужением и устроенной духовной жизнью надо уходить в мир диспутов, словопрений, оскорблений – в мир, где много меньше евангельского света. Хотелось бы пожить в Лавре – но для этого пришлось бы отказаться от того, что нужно не столько мне, сколько другим людям [251]. Их судьбами пришлось бы платить за большее собственное душевное благополучие (или за его видимость). Душе было бы на пользу, если бы миссионер провел пост в монастыре. Но его зовут в те края, где монастырей еще нет, зовут для проповеди Евангелия. И там точно не удастся достичь такой собранности в молитве, какая была бы возможной при монастырской или хотя бы устойчиво-приходской жизни.

Сердце хотело бы не питать себя ничем, кроме святых слов и святых книг. Но миссионерский рассудок требует со вздохом пройти мимо шкафа, в котором стоят святоотеческие творения, и заставить себя развернуть книгу с языческими мудростями или бреднями (чаще всего они там перемешаны) – потому что именно об этих книгах будут завтра тебя спрашивать твои неоязыческие совопросники. Хотелось бы читать только книги святых отцов. Но проповедник должен отталкиваться от того опыта мысли и переживаний, что уже знаком нецерковному человеку, и, опираясь на него, вести встреченную душу в неизвестный ей мир православного Предания. Надо знать круг авторитетов, текстов и проблем, в которых живет человек современной культуры.

И далеко не всегда знакомство с миром светских кумиров доставляет радость узнавания чего-то близкого. Пять лет моей жизни были посвящены изучению «творческого наследия» Блаватской и Рерихов. Три тома творений преподобного Симеона Нового Богослова у меня стоят недочитанными до сих пор. Зато прочитаны все три огромных тома «Тайной доктрины», двухтомник «Разоблаченной Изиды», уйма томов «Живой этики», собраний писем, теософских журналов, сборников и газет… И чувствую я себя после этого, как ассенизатор после рабочего дня…

Как сказал об этом архиепископ Александр, «пора, наконец, отказаться от общения с молодежью XXI столетия на языке века девятнадцатого. Нам так хочется замкнуться в своем уютном мире, где тихо мерцают лампады и ублажают слух молитвенные песнопения! Но если всю эту красоту мы хотим даровать молодежи, то должны немедленно покинуть свой уютный мир и дерзновенно выступить на проповедь, освоив термины компьютерных программ. Известный афоризм гласит: “Пусть мне нравится клубника со сливками, но рыба любит червяка, и чтобы ее поймать, перед рыбалкой необходимо запастись ими, а не деликатесом”» [252].

Хотелось бы говорить только на том языке, на каком произносятся проповеди в академическом храме. Но это язык, понятный только «иудеям» (в смысле – людям, уже вошедшим в народ Нового Израиля). А ведь есть еще и «эллины»…

Ora et labora [253] не всегда совместимы. И миссионер, отдающий предпочтение работе, погружающий себя в мир языческих мифов (ради обнажения их противоречий, недостаточностей и опасностей), конечно, рискует собственным духовным здоровьем.