Вызов экуменизма

Итак, в истории религиозные дискуссии – это путь не к войне или к инквизиции, а к философии и, соответственно, к науке.

Кроме того, если воспитать человека в равнодушии к вопросам религии и религиозных разделений, то не следует ожидать, что такой человек будет действительно терпим. Его терпимость в религиозных вопросах (которые ему и непонятны, и безразличны) будет с лихвой возмещена через проведение им сегрегационных линий в других областях жизни. Он не будет делать различий между русским православным и русским баптистом. Но зато для него православные грузины, абхазы и осетины будут представителями ненавистного племени “черно…ых”. Он может ощущать самого себя представителем беспорочно-светлого клана “красно-белых”, который ведет вечную войну со всеми теми, кто не фанатеет от спортивных подвигов “Спартака”. Ребята из соседнего квартала или поклонники иного музыкального направления будут объявлены им врагами…

Православие обладает многовековым опытом контроля над страстями и опытом их преображения. Православная традиция может потребовать к отчету перед Евангелием, перед духовником, перед совестью и перед богословским разумом те чувства, что бродят в душе неофита. А чем будет поверять свое классовое, национальное или клановое чувство фанат светских идолов? Если некое реактивное чувство износится в область разума, рефлектируется, то оно может стать более управляемым. Но много ли разума в националистическом чувстве или в социальной зависти?

Просветители XVIII века сочли, что саморазделение людей по религиозному признаку позорит человечество. Религиозные границы, разделяющие людей и народы друг от друга, были расшатаны историей XIX-XX веков. И что же? На смену религиозным самоидентификациям пришли национальные, быстро переросшие в националистические. Дробление человечества только усугубилось. Так что лучше уж пусть человек проводит свое самопознание, самоидентификацию не по плоти, а по духу, по максимально более высокому и требовательному уровню. Общество, в котором люди будут выражать свое своеобразие через фиксирование своей принадлежности к разным духовно-религиозным традициям, будет более стабильно, чем общество, в котором каждый в меру своей личной совестной талантливости или бесталанности определяет критерии, по которым он отличает себя и “своих” от всех остальных.

Далее, нельзя не предвидеть, что слишком активное проведение в жизнь принципа “всепримирения” само может спровоцировать еще более резкие размежевания [dd]. Чем настойчивее попытки стереть национально-культурное своеобразие в американском шаблоне, тем сильнее естественное для любого живого организма (пока и если он жив) стремление защитить и подчеркнуть свою инаковость.

Там, где границы ясны, конфликтов не бывает. Там, где границы расплывчаты и спорны, без конфликтов не обойтись. Так в политике, так и в религиозной жизни. Верующие в России не конфликтуют с атеистами, христиане не спорят с буддистами, православные не сталкиваются с лютеранами. Здесь ясны отличия, любому понятно, что между атеизмом и религией, христианством и буддизмом, русским православием и немецким лютеранством надо выбирать. А право выбора уважается сегодня всеми. Но все меняется, когда проявляют свою активность секты, особенно те, что пытаются прикрыться авторитетом Церкви. Аум Синрике не признавало грани между буддизмом и христианством, выдавало себя за дитя обеих религиозных традиций – и потому задолго до трагедии в токийском метро Русская Церковь предупреждала об этой секте как о шарлатанах и обманщиках. Рериховцы, проповедуя смесь каббалистики и буддизма, выдавали себя за православных – и потому Церковь должна была напомнить о том, что на самом деле Рерихи и их последователи находятся вне Церкви Христовой. Многочисленные протестантские миссионеры заверяют русских людей, что они проповедуют “просто Евангелие”, “просто христианство”, что они совсем даже близки к православию – и православным богословам приходится вступать в полемику с ними для того, чтобы пояснять, что мы отнюдь не едины и что затушевывание наших отличий есть на деле обман [ee].

Там, где размываются границы, где человек чувствует возможность дезориентации, поглощения, там возникает естественное желание четче и жестче обозначить свою идентификацию. Небольшая иллюстрация. В Турецкой империи были объединены разные народы. Турецкая администрация не признавала этнического разделния своих граждан, учитывая лишь их религиозное самоопределение. Поэтому в глазах Империи греки, болгары и сербы были единым этносом – православным. Но сами эти народы ощущали свою различность и не соглашались на ту нивелировку, которую устанавливало для них государство. Ни греки, ни болгары, ни сербы не желали терять собственной национальной идентичности. Если вспомнить, что до-турецкая история Балкан знала болгаро-византийские войны, то естественно было бы предположить, что в турецкой империи болгары будут ощущать себя ближе к славянам-сербам, нежели к грекам (своим былым поработителям и врагам). Но источники XV-XVI веков показывают обратную картину. Оказалось, что между болгарами и сербами возникали этнические напряжения, а между болгарами и греками – нет. По выводу историка, отсутствие напряженности между греками и болгарами в этот период связано с тем, “что различия между этими двумя народами, закрепленные прежде всего в языке и традиционной культуре, были настолько ярко выражены, что не создавали в сознании и подсознании населения напряженности, нацеленной на защиту внешних признаков своей этнокультурной общности. В этом отношении показательна реакция населения Фракии и Македонии в сравнении с реакцией, последовавшей за ликвидацией этнополитической границы на западе болгарских земель, где в условиях беспрепятственного контакта оказались поставлены болгары и сербы – два народа, лишь незначительно отличающиеся языком, происхождением и культурой. Здесь возникла реальная угроза начала ассимиляционных процессов и, как следствие, практически мгновенная и, безусловно, спонтанная реакция населения в виде культивирования им различных внешних приемов этноразграничительной практики. Выражалось это, в частности, в том, что в деревнях представители обеих общин проявляли, по наблюдениям путешественников, особое внимание к присутствию национальных элементов во внешнем убранстве костюмов, украшений и т. п. Это позволяло иностранцам, проезжавшим район между Белградом и Софией на удивление единодушно фиксировать официально несуществующую границу между болгарскими и сербскими землями” [82].

Так что чем настойчивее нецерковная пропаганда призывает к экуменическому слиянию, тем напряженнее и аргументированнее богословская мысль будет вырабатывать рациональные формы для воплощения в них церковного ощущения уникальности Православия. Чем более менторским тоном пропагандисты экуменизма нам указывают на то, что «по меньшей мере странно звучит указание на “православный путь к Богу”» [83], тем больше необходимость осознать православный путь именно в его полноте и его своеобразии.

Нынешняя борьба за «терпимость» таит в себе возможность превратиться в гонение. Ведь она предусматривает принятие решительных мер против проповедников “расовой, религиозной, национальной исключительности”. Поскольку “фашизмом” названа проповедь “национального и религиозного превосходства” [ff], где гарантия, что священник, в Неделю Торжества Православия произносящий слово о том, насколько богословски глубже и человечнее православное почитание иконы, нежели протестантское иконоборчество, – не будет привлечен к ответственности за “пропаганду фашизма”? А если священник скажет, что христианину нельзя ходить на уроки тантризма и на сеансы пробуждения “силы кундалини”, – арестовывать, очевидно, надо будет прямо на месте?!

Именно с таким пониманием ст 3,6 “Закона о свободе совести и религиозных объединениях” («Воспрепятствование осуществлению права на свободу совести с пропагандой религиозного превосходства запрещается и преследуется в соответствии с федеральным законом») я столкнулся 1 ноября 2000 года в Элисте (столице Калмыкии – единственной европейской территории, где преобладают буддисты). В той своей лекции я мимоходом упомянул об истории буддизма: после того, как в VIII веке буддизм был изгнан из Индии, он закрепился у наиболее отсталых народов Азии – в Тибете, Монголии, затем у некоторых шаманистских народов южной Сибири… Тут же некая дама поделилась своим возмущением перед залом: «Как заместитель министра культуры Калмыкии я заявляю, что Вы нарушаете закон о свободе совести! В нем запрещено проповедовать превосходство одной религии над другой! Вы не имеете права называть калмыков отсталыми!» [gg]. Если бы этому вице-министру еще побольше власти и побольше самоуверенности – то ведь можно было и до оргвыводов дайти… Я и не сомневаюсь, что в новом столетии насадители государственного язычества до них дойдут [hh].

А ведь религиозная жизнь просто невозможна без чувства «превосходства». Ибо мир религии – это мир не только сухих догм, но и чувства. Высшие религии (вот, опять я нарушил закон: сказал, что бывают религии высшие, а, значит, получилось, что в моем понимании есть и низшие формы религиозного сознания) считают, что к Богу ведет путь любви (помимо общеизвестных тезисов христианства можно вспомнить бхакти йогу в индуизме и суфийскую мистику в исламе). А любовь – это именно избирающее чувство. Оно выделяет для себя один предмет, выбирает его из множества вроде бы похожих и превозносит над всем остальным. Студент, делающий брачное предложение своей однокурснице, между делом наносит оскорбление ее подружкам («да что он нашел в этой Машке! Чем я хуже!». Вот атк же и религия – это мир любви, которая неизбежно оказывается выделением, оказанием преимуществ.

Глупо твердить влюбленному юноше: «не смей считать, что твоя возлюбленная выше всех во вселенной! Не смей проповедовать ее превосходство»! Сожги свои стихи!». Но так же глупо требовать, чтобы мистик не воспевал свой опыт и Того, Кого он считает причиной своей высшей радости. Борьба за политкорректность опустошит все библиотеки мира: там не найдется места ни для гимнов, что Петрарка воспевал своей Лауре, ни для акафистов Деве Марии.

Гораздо больше трезвости и терпимости проявил святитель Леонтий Ростовский (XI в.): когда язычники, рассерженные тем, что он разрушал веру их, пришли его убить, он похвалил их за ревность о своей вере: «За это я вас люблю, и молюсь за вас Богу, чтобы Он скорее просветил вас светом истинной веры» [84]. Наконец, аргумент в пользу экуменизма, исходящий из опасности религиозных конфликтов, оскорбляет вообще всех верующих людей и тем, что предполагает, будто у нас нет иных способов полемики, кроме топоров. Да разве философы во время своих диспутов разбивают о головы своих оппонентов стулья? Подкупают ли научные сотрудники из Института Философии РАН киллеров, чтобы расправиться со своими оппонентами с философского факультета МГУ? Но если даже неверующие философы могут вести дискуссии без пролития крови и без погромов, то почему же христианского философа можно представить на диспуте лишь с окрававленным топором в руке? Зачем мирную христианскую проповедь и богословскую речь преподносить как полицейски-карательную акцию: “навязывание” и “насилие”?

Неужели не понятно, что подобного рода аргументация просто оскорбляет верующих людей, представляя их в виде фанатичных недоумков, готовых браться за ножи и ядерные ракеты вместо разумной речи?