To Protestants about Orthodoxy

Это ощущение мудрости и трезвости традиции пока еще остается достоянием лишь гуманитарной интеллигенции. Она и присматривается к православию со все большей симпатией. Но именно то, что нравится в православии гуманитарию, способно вызвать реакцию отторжения и непонимания у человека с техническим складом ума: то, что православие слишком неформализуемо, нетехнологично, слишком непохоже на мир газет. Как заметил сам немало сделавший для проповеди православия отец Александр Ельчанинов, для православия «характерна какая-то боязнь убеждать»[297]. А у митрополита Антония Сурожского я встретил поразительное замечание о том, как Сам Христос общался со Своими учениками[298]. Первые его апостолы – Андрей, Петр, Иоанн, Иаков, Филипп, Нафанаил не сразу призываются Им. Один за другим они открывают в Иисусе Мессию и в конце концов свидетельствуют о Нем радостным возгласом Нафанаила: «Равви! Ты Сын Божий, Ты Царь Израилев». Так вот именно в этот момент Христос не увлекает их за Собой, а, напротив, отсылает их домой – в Галилею. Если бы Иисус был политическим или харизматическим вождем, или просто человеком, который радуется своему лидерству, Он бы воспользовался их вдохновением и восторгом, их неофитской преданностью для того, чтобы призвать их к «делу» и понудить их немедленно идти с проповедью о Нем. А Христос этого не делает. «Вдохновенных людей Христу не нужно. Ему нужны люди, которые живут спокойным, хрустально-ясным, глубоким убеждением, люди, которым Дух Святой может дать вдохновение, но которые не живут своим человеческим восторгом. На этом построить нельзя». И лишь спустя два месяца Иисус снова приходит к Ним. Он не творит чудес, не произносит зажигающих проповедей, не напоминает о прошлом. Он подходит и говорит им: «Следуйте за Мной». И они бросают сети – и идут. Идут не за своим восторгом, не за своими переживаниями по поводу Христа. Они идут за Самим Христом. В православной практике нередко благодать, дарованная в Таинстве (прежде всего – в Крещении) тоже ощущается совсем не сразу. Дух не сразу проявляет Себя непередаваемым дыханием радости и чистоты. Часто он ждет, пока угаснут слишком человеческие впечатления и волнения от пережитого обряда – и лишь затем проявляет Себя. Тем самым духу прельщения не дается возможность уже через пять минут после утихшего сердечного восторга подойти и шепнуть: «Ну вот, ты просто был взволнован, ты был в непривычной обстановке – только и всего. Там нет благодати…». Опыт первой Встречи, описанный в Евангелии и столь проникновенно истолкованный митрополитом Антонием, не ушел в прошлое. Он до сих пор нерукотворенно живет в Церкви.

Боязнь убеждать – это боязнь профанации, боязнь отождествить святыню со слишком поспешными и ситуативными словами. Эта боязнь сегодня понятна людям, боящимся технологий и идеологий, манипулирующих людьми[299].

В оккультном море, которое заливает Россию, христиане будут консолидироваться вокруг древнейшей из христианских традиций – православия. Кроме того, чем глубже будет укореняться протестантизм в России и чем осмысленнее будет становиться православный инстинкт народа, тем ощутимее станет неизбежный итог религиозной революции 90-х: Реформация в России, начавшаяся невиданным миссионерским успехом протестантских сект, все-таки выдохнется. При всей слабости традиционного православия, при максимальной поддержке протестантов зарубежными и отечественными элитами Россия все же не станет протестантской страной. В российской христианской экумене Православная Контрреформация победит. Протестантам еще придется встретиться с феноменом массового оттока людей от них в православие. Им еще придется задуматься над влиянием русского православия на мигрирующий в Россию протестантизм.

Последствия человеческих действий бывают весьма неожиданными. Так, иностранные миссионеры совсем не заинтересованы в пробуждении православия в России. Проповедуя здесь, они, конечно, надеются на то, что вера обращенных ими россиян окажется тождественной их собственному пониманию Евангелия. Но плоды не всегда равняются ожиданиям. Человек глубже мира своих сознательных убеждений и знаний. Он может прожить всю жизнь, не вспоминая о своеобразных формах поведения, связанных, например, с отцовством или похоронами близких. Кажется, что соответствующие архетипы чужды его жизни. Но вот он прикоснулся к этой области жизни – и его поведение неожиданно, быть может, даже для него самого, начинает обретать те же формы, что и поведение его родителей и предков в этих же пространствах человеческого бытия. Чем более жизненно (или смертельно) важно случившееся с человеком – тем консервативнее, традиционнее формы его ответа. «Как бы ни менялись моды, траур женщин остается тем же, потому что в горе женщина не выдумывает, а берет готовое и общепринятое. В этом объяснение всякого консерватизма: консервативно то, что серьезно», – отмечал в своем дневнике о. Александр Ельчанинов.

Религия имеет дело с самым серьезным в человеческой жизни. Поэтому как бы ни была разрушена светская жизнь России, как бы ни контрастировали мирские уклады жизни прежней России и посткоммунистической – антропологические основы религиозной жизни остались прежними. Пока человек духовно не пробудился – его внутренняя жизнь может казаться абсолютно безрелигиозной. Но как каждая мать обращает к своему малышу слова всех матерей (которых она и не знала, и не произносила, будучи девушкой) – так и уверовавший человек пробуждает в своей душе таившийся доселе духовный опыт не только лично свой, но и всего своего народа. И среди здешних протестантских семинаристов и молодых проповедников немало оказывается людей, которые не в мысли своей, но в гораздо более глубоких слоях души укоренены в православии. Их черты характера (быть может, даже не слишком проявлявшиеся в годы былого безверия), образ восприятия ими Евангелия, молитвы и людей – ближе к православию, чем к протестантизму. Американские шаблоны проповеди вызывают отторжение у многих искренних российских протестантов. Они понимают, что Евангелие нельзя рекламировать наподобие очередной рыночной новинки, которая гарантирует покупателю безбрежное счастье. Их – как и многих россиян – отталкивает американская манера уверений, будто, поверив проповеднику и раскрыв Книгу Жизни, новообращенный найдет внутри нечто вроде «толстого-толстого слоя шоколада»[300]. Кроме того, многими остро и болезненно ощущается их разрыв с миром родной истории и культуры. А разрыв заметен даже в речи, даже в жестах, и так больно бывает смотреть на русских ребят, говорящих уже с американским акцентом[301]. Иногда они и сами оглядываются на себя и спрашивают: а разве для того, что быть христианином, нужно обязательно быть американцем?

И сегодня мы уже можем видеть некую весьма примечательную реакцию самих российских протестантов на деятельность в России их зарубежных единоверцев: «Крайне вредно проводить евангелизационную работу без учета национальной культуры, религии и местных традиций. Нельзя, например, в мусульманской стране пользоваться теми же прокламационными методами евангелизации, как в традиционно христианской. Зачастую результат бывает обратный желаемому. Евангелизационные кампании, сформировавшиеся по своему характеру под влиянием западных шоу, вызывают у значительной части населения неприятие протестантизма как чуждого им западного образа мышления и культуры. Евангелие же универсально. Многие миссионерские инициативы с Запада деноминационны. В результате в наших странах возникают самые невероятные общины и церкви. Понятно рвение посланных этими миссиями миссионеров в создании „своих“ общин. Против этого нечего возразить, но если для того, чтобы создать „свою“ церковь, членам существующих местных церквей предлагаются деньги, и немалые, с тем, чтобы они перешли во вновь основанную, то это вообще несовместимо с нашим пониманием миссионерского служения… К нам двинулись целые полчища представителей различных сект и религий… Только в одной Москве зарегистрировано более ста западных организаций. И каждая из них желает осуществить свою программу, стараясь использовать для этого существующую церковную инфраструктуру, которая еще настолько слаба, что под этим натиском не может устоять ни организационно, ни духовно. Местные миссионерские организации не могут конкурировать с сильными западными миссиями, и лучшие работники переходят на служение в западные организации. Так местные миссии лишаются переводчиков, редакторов, проповедников, миссионеров. В итоге вместо того, чтобы получить помощь и поддержку со стороны западных миссионеров, местные инициативы должны бороться за осуществление своего видения миссионерского служения». Это – из «Открытого письма Миссионерского координационного совета всем западным организациям, заинтересованным в распространении Евангелия в бывшем Советском Союзе»[302].

Именно миссионерские интересы требуют не акцентировать без необходимости различий двух культур (американско-протестантской и российско-православной), а по возможности использовать для протестантской проповеди образы, наработки и авторитеты православной культуры. Но, открыв мир протестантизма для влияния русской духовной традиции, понимают ли организаторы протестантских миссий, что одновременно с протестантизацией России будет нарастать «русификация» протестантизма?

Уже заметно, что протестантские передачи сопровождаются колокольным звоном, а молельные дома украшаются картинами и иконами. Еще десять лет назад российские баптисты бегали от изображения креста как некий вполне однозначный персонаж русского фольклора – сегодня баптисты уже воздвигают кресты над своими церквями. На их зданиях вместо прежних надписей «молельный дом евангельских христиан-баптистов» появились более традиционные для России именования – «церковь евангельских христиан». Областные «старшие пресвитеры» не прочь даже официально именоваться «епископами». Протестантские хоры выпускают пластинки с произведениями русских православных композиторов (правда, заменяя текст или переводя его с церковно-славянского на разговорный русский). Богословский альманах Одесской баптистской семинарии завел постоянную, и, кажется, любовно ведущуюся рубрику, посвященную православным отцам Церкви.

Да, в этом есть момент чисто миссионерского приспособления – стремление использовать авторитет традиционной веры для проповеди своей. Но, мне кажется, в этом есть и что-то более глубокое. Среди моих знакомых протестантов нет ни одного, который хотя бы иногда не ходил бы молиться в православные храмы. Один из них на недоуменный вопрос при встрече в церкви – «что он здесь делает» – ответил просто: «Помолиться хочется. Надоели мне наши капустники».

Еще в начале нашего века, при первом всплеске протестантизма в России, православный священник Сергий Щукин так передал свое впечатление от штундистских собраний: «И вот, я смотрю на этих девушек и на других штундистов, которые, наверно, еще все были недавно православными, слушаю, о чем они говорят, что поют, и думаю: у них еще мысли наши, еще чувства наши, еще слова наши. У нас, не в другом месте, они высмотрели что-то и взяли себе, и это взятое у нас питает и греет их, делает их счастливыми. А взяли они немногое и несильное из богатства нашего. Их песни не талантливы, напевы унылы, их мысли не обширны. У нас же в руках вечное и большое, скованное мировыми страданиями, спаянное мировою мыслью, рассчитанное на века, принятое народами. И так легко бы от этого вечного и всеобъемлющего уделить им то немногое, что их удовлетворяет. Но мы ничего не дали им от богатства нашего, и они ушли от нас»[303].

С тех пор православные не стали активнее. Но и штундисты не стали глубже. А вот чего нет у нынешних «штундистов» в отличие от предреволюционных – так это чувства привычности православия. Человеку, который жил православным бытом и всю жизнь ходил к ежегодному обязательному причастию, после пребывания в протестантской общине вернуться назад в привычное же православие очень сложно. Но для нынешних-то русских протестантов православие – совершенно неизвестная религия. Не из православия, а из атеизма они пришли в баптизм. И поэтому они более, нежели их духовные предки начала века, предрасположены заметить в православии что-то, чего не хватает протестантизму… И еще одно важное изменение: в памяти нынешних русских протестантов нет опыта принуждения и контроля над их совестью со стороны православной церкви. Переход из гонимой общины в господствующую религию всегда нравственно непригляден. Сегодня этот камень с совести протестантов снят. Переход в православие не тождественен предательству своих братьев.

А еще к православию будет подталкивать протестантов зазор между их совестью и их жизнью. Ведь протестанты глубже, чем их учение. И они все больше и больше будут замечать, что многообразие и глубину их душевной и духовной жизни не вмещают формулы их катехизисов. Катехизис твердит: «ты свят! Ты уже не грешишь, а лишь слегка согрешаешь! Ты ведь уже не пьешь и не куришь!». А совесть подсказывает свои слова для молитвы: «прости меня, Господи, окаянного, прости мне мои грехи, в которых я умираю гораздо чаще, чем оживаю в Тебе. Прости мне теплохладность и равнодушие, прости тщеславие и леность, прости, что я уже давно не ощущаю Тебя в моем сердце». И поэтому хочется пойти не только в тот дом, где поют лишь «Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя!», но и в тот, под сводами которого рыдается: «Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй!».

Кроме того, и в мире протестантов происходит то, что вообще происходит в мире людей: люди умирают. И сердце требует над очередным гробом: «помолись об уходящем, помяни его, пособи ему своей молитвой!». А катехизис опять про свое: «не смей! это язычество! молиться об усопших нельзя!». И здесь уж неизбежен выбор: или раздавить свое сердце в тисках баптистского догмата, или послушаться совести и украдкой зайти в православный храм, поставить там свечку и помолиться о том, с кем расстался…

Есть еще и такая проповедница православия, как русская природа. Не только русская, конечно. В православии есть ощущение того, что мир не чужд Богу, что красота земная освящена Красотой Горней. В православии есть пантеистическая поэтичность. Вот этого ощущения освященности мира, священной эстетики нет в протестантизме. По верному замечанию историка античности Ф. Зелинского, «протестантизм – реиудаизация христианства. Была разрушена красивая, символическая обрядность средневековой церкви; вопреки психологии, но в угоду синагоге богослужение было сосредоточено исключительно в слове. Природа вновь была обезбожена: исчезли Распятия, знаменовавшие вершины холмов и перекрестки дорог, часовни и образа Богоматери и святых, освящавшие урочища и рощи. Реакцией и здесь был неогуманизм XVIII века: сближение с античностью неизбежно повело за собой и сближение с эллинским христианством. Правоверные протестанты и теперь не могут примириться с тем, что Шиллер становится „католиком“ в „Орлеанской деве“ и в „Марии Стюарт“, Гете становится „католиком“ в „Фаусте“, особенно в его второй части»[304].