Гений христианства

Гений христианства

В данный том вошли фрагменты основополагающего трактата Шатобриана "Гений христианства" (полностью включая две "художественные иллюстрации" идей трактата - повести "Атала" и "Ренэ"). Здесь же читатель найдет фрагменты другой работы Шатобриана - "Опыт об английской литературе и суждения о духе людей, эпох и революций"

Фрагменты "Гения христианства" и "Опыта..." извлечены из книги "Эстетика раннего французского Романтизма" (исходный pdf - http://rutracker.org/forum/viewtopic.php?t=3980728)

ru Портал Предание.ру mergeFB2.exe, FictionBook Editor Release 2.6 04 June 2014 FEFFAB3C-168D-4914-893D-D55656FD8735 0.6

Гений христианства

Часть вторая. Поэтика христианства

Книга первая. Общий взгляд на христианские эпопеи

Глава вторая. Общий взгляд на поэмы, или Христианское чудесное сменяет мифологию.

Данте. — «Освобожденный Иерусалим».

Сначала изложим несколько основных принципов.

Во всякой эпопее первое и самое важное место должны занимать люди и их страсти.[1]

Поэтому любая поэма, где религия оказывается главным, а не второстепенным предметом повествования, где чудесное составляет содержание картины, а не ее фон, изначально порочна[2].

Если бы Гомер и Вергилий сосредоточили действие своих поэм на Олимпе, то поэмы их с трудом можно было бы дочитать до конца. Поэтому несправедливо обвинять христианскую религию в том, что поэмы, главные герои которых — существа сверхъестественные, растянуты; растянутость эта проистекает из порочности самой композиции. Развивая эту мысль, мы увидим, что чем старательнее поэт, создающий эпопею, придерживается золотой середины между божественным и человеческим, тем лучше он овладевает умением, говоря словами Депрео, развлекая, поучать, — умением, необходимым поэту в первую очередь[3].

Если пренебречь несколькими поэмами, написанными на народной латыни[4], первой эпической поэмой следует считать «Божественную комедию» Данте. Своими красотами это причудливое произведение почти полностью обязано христианской религии; недостатки его — следствия эпохи и дурного вкуса автора[5]. В изображении трогательного и ужасного Данте, быть может, не уступает самым великим поэтам. Подробнее мы поговорим об этом позже.

В истории нового времени есть всего два предмета, достойных эпической поэмы, — крестовые походы и открытие Нового Света; Мальфилатр намеревался воспеть второй из них; музы до сих пор оплакивают безвременную кончину юного поэта, не успевшего исполнить намеченного. Однако у этого сюжета есть недостаток — он чужд душе француза. А ведь не подлежит сомнению, что нужно либо черпать сюжеты в древности, либо, если выбор пал на новую историю, воспевать собственную нацию.

Крестовые походы вызывают в памяти «Освобожденный Иерусалим»: поэма эта превосходна по своей композиции. Она учит, как сочетать предметы изображения, не смешивая их между собою: мастерство, с которым Тассо переносит вас с поля битвы к любовной сцене, от любовной сцены на совет, с крестного хода в волшебный замок, из волшебного замка в военный лагерь, от штурма в грот отшельника, из шума осажденного города в тишину пастушеской хижины, — мастерство это достойна восхищения. Характеры нарисованы не менее искусно: жестокость Арганта противопоставлена великодушию Танкреда, величие Сулеймана — блеску Ринальда, мудрость Готфрида — хитрости Аладина; даже отшельник Петр, как заметил Вольтер, составляет прекрасную противоположность волшебнику Йемену. Что же касается женщин, то Армида воплощает кокетство, Эрминия — чувствительность, Клоринда — равнодушие[6]. Если бы Тассо изобразил еще и мать, круг женских характеров был бы исчерпан. Быть может, причину этого упущения следует искать в природе таланта Тассо, в котором было более волшебства, чем правды, и более блеска, чем нежности.

Гомер кажется одаренным всеобъемлющим гением, Вергилий — чувством, а Тассо — воображением. Никто не стал бы сомневаться, какое место присудить итальянскому поэту, будь его грезы столь же трогательны, что и вздохи Мантуанского лебедя. Но Тассо редко удаются описания чувств; а поскольку движения души есть самое прекрасное в человеке, то он неизбежно уступает Вергилию[7].

Разумеется, «Иерусалим» — изысканное поэтическое творение; в нем отразились нежный возраст, любовь и неудачи великого и несчастного человека, в юные годы создавшего этот шедевр; однако чувствуется, что поэт еще не созрел, чтобы исполнить высокое предназначение и стать автором эпопеи. Октава Тассо почти никогда не полна; стих, его недостаточно отделан и не может сравниться со стихом Вергилия, многократно закаленным в горниле муз. Нужно заметить также, что мысли Тассо не столь высокого рода, как мысли латинского поэта. Сочинения древних авторов отличает от сочинений авторов нового времени их врожденное благородство. У нас редкие ослепительные мысли окружены множеством банальностей, у них же все мысли равно прекрасны и кажутся связанными узами родства: это группа детей Ниобеи, обнаженных, скромных, целомудренных, стыдливых, держащихся за руки с кроткой улыбкой и не имеющих иных украшений, кроме венка на голове.

«Иерусалим», во всяком случае, доказывает, что можно создать превосходное произведение на христианский сюжет. Что же было бы, осмелься Тассо прибегнуть к христианскому чудесному во всем его величии? Но ему не хватило смелости. Из робости он изобразил в своей поэме жалкого колдуна, лишь вскользь упомянув о таких благодатных для эпопеи предметах, как гроб Господень и Святая Земля. Та же робость послужила причиной неудачи в описании Небес. Его Ад во многом грешит дурным вкусом. Добавим, что он почти не обращался и к магометанству, между тем как обряды его мало известны европейцам и потому вдвойне любопытны[8]. Наконец, он мог бы бросить взгляд на древнюю Азию, на столь прославленный Египет, на великий Вавилон, на гордый Тир[9], на времена Соломона и Исайи. Удивительно, что муза его, ступив на землю Израиля, забыла об арфе Давида. Разве на холме Ливанском более не слышны голоса пророков? Разве тени их не являются порой под сенью кедров и сосен? Разве ангелы уже не поют на Голгофе и умолк поток Кедрон? Досадно, что Тассо ни единым словом не упомянул о патриархах: колыбель мира, будь она изображена на страницах «Иерусалима», произвела бы весьма сильное впечатление.

Глава третья «Потерянный рай»