Нечего бояться

Моя мать говорила мне, что дедушка как-то ей сказал — нет, мол, ничего хуже угрызений совести. О чем же, спросил я, он мог вести речь? Она ответила, что не имеет представления, поскольку ее отец был человеком кристальной честности (никакого вам подмоченного пуфа). И это замечание — нетипичное для моего дедушки — осталось вечно висеть в воздухе. Меня угрызения мучают несильно, хотя, возможно, все еще впереди, а пока я имею дело с его близкими друзьями: сожалением, чувством вины, воспоминанием о неудачах. Однако я испытываю все большее любопытство относительно жизней, которых у меня не было и которых уже никогда не будет, и, вероятно, угрызение покамест прячется в их тени.

Артур Кёстлер оставил перед самоубийством записку, в которой выразил «скромную надежду на некую обезличенную жизнь после смерти». Подобное желание неудивительно — Кёстлер в последние годы жизни много занимался парапсихологией, — но мне определенно не кажется привлекательным. Равно как мало смысла в религии, которая превратилась в еженедельный выход в люди (кроме естественного удовольствия от еженедельного выхода в люди), в отличие от веры, которая говорит, как именно жить, которая окрашивает собой все, в которой есть посвященье, так же я хотел бы, чтобы жизнь после смерти, если таковую предложат, была лучше и совершенней — желательно, существенно лучше — своей земной предшественницы. Я почти что могу себе представить свое полуосознанное прозябание в составе какой-нибудь липкой молекулярной смеси, но не понимаю, чем это лучше полного исчезновения. К чему надежды, тем более скромные, на такой статус? Эй, малыш, дело не в том, что бы ты предпочел, а в том, как оно окажется. Важнейший разговор на эту тему состоялся между Исааком Башевисом Зингером и Эдмундом Уилсоном. Зингер заявил Уилсону, что верит в некую форму существования после смерти. Уилсон сказал, что, на его вкус, лучше уж никак не существовать, спасибо, не надо. Зингер на это ответил, что «если такое существование предусмотрено, выбора в этом вопросе нет».

Ярость воскрешенного атеиста — вот на что стоило бы посмотреть. И раз уже мы заговорили об этом, компания святых может быть определенно интересной. У многих за плечами увлекательная жизнь: бегство от убийц, противостояние тиранам, проповеди на средневековых мостовых, пытки — и даже тишайшие из них могли бы многое рассказать о пчелах, лаванде, умбрийской орнитологии и так далее. В конце концов, Дом Периньон был монахом. Вы, возможно, надеялись встретить компанию поразнообразней, но если это «предусмотрено», тогда и со святыми вы бы не соскучились дольше, чем кажется.

Мой брат не боится исчезнуть. «Я говорю это с уверенностью, а не только потому, что подобный страх был бы иррационален» (простите, я перебью, иррационален? ИРРАЦИОНАЛЕН? Это самая рациональная вещь на свете — как может разум разумным образом не возмущаться и не бояться конца разума?). «Трижды в жизни я был убежден, что скоро умру (последний раз я пришел в себя в реанимации); всякий раз я испытывал по этому поводу те или иные чувства (один раз — жгучую злость на себя, что допустил такую ситуацию, один раз — стыд, смешанный с неудобством от мысли, что оставляю свои дела в беспорядке), но ни разу — страха». Он даже ни разу не попробовал на вкус предсмертные слова. «Последний раз, когда я чуть не умер, почти что последними моими словами было: “Передайте Бену мой экземпляр Беккерова Аристотеля”». Он добавляет, что его жена посчитала эти слова «недостаточно нежными».

Он признается, что теперь думает о смерти чаще, чем прежде, «отчасти потому, что умирают старые друзья и коллеги». Раз в неделю он спокойно размышляет о ней; в то время как я это делаю годы напролет, не жалея сил, и не достиг никакой философской сдержанности. Я мог бы попробовать раздобыть несколько аргументов в пользу осознания смерти, но не уверен, что они будут убедительными. Не могу утверждать, что после того, как я встретился лицом к лицу со смертью (нет, откуда эта ложная активность и притворный героизм, страдательный залог подойдет лучше: не могу утверждать, что после того, как ко мне приблизилась смерть), у меня прибавилось спокойствия по отношению к ней, не говоря уж о прирастающей мудрости или чувстве посвященья… да вообще ничего. Я мог бы попытаться возразить, что мы не способны подлинно наслаждаться жизнью без постоянного осознания, что мы неминуемо исчезнем: это капля лимона, щепотка соли, усиливающая вкус. Но неужели я действительно думаю, что мои не озабоченные вопросом смерти (или верующие) друзья получают меньше меня удовольствия от букета цветов/ произведения искусства/ бокала вина? Да нет.

С другой стороны, этот страх не такая уж примитивная штука. Примитивными — от мороза по коже, от затемняющего сознание ужаса, от грубого звонка будильника в незнакомом гостиничном номере до визга клаксонов по всему городу — могут быть его проявления. Но я не прекращаю настаивать, что я страдаю от рационального (да, РАЦИОНАЛЬНОГО) страха. Самый ранний из известных нам Танцев Смерти, изображенный на стене парижского кладбища Невинных в 1425-м, сопровождался текстом «О créature roysonnable / Qui desires vie eternelle» («О существо разумное, / Жаждущее жизни вечной»). Рациональный страх: мой друг романист Брайан Мур любил цитировать данное некогда иезуитами определение человека как «un être sans raisonnable raison d’être» — «существа без разумных резонов существовать».

Связано ли мое осознание смерти с тем, что я писатель? Возможно. Но если это так, я не хочу ничего знать или выяснять. Я вспоминаю пример одного комика, который после многих лет психотерапии наконец-то понял, отчего ему требовалось смешить людей; поняв причину, он это делать перестал. Так что не хотелось бы рисковать. Хотя я могу представить себе одну из таких, типа «что бы вы предпочли», дилемм. «Мистер Барнс, мы исследовали ваше состояние и пришли к выводу, что ваш страх смерти тесно связан с вашими литературными привычками, которые, как у многих людей вашей профессии, служат банальной реакцией на собственную смертность. Вы придумываете истории, чтобы ваше имя и некоторый неопределенный процент вашей индивидуальности остались жить после вашей физической смерти, и такая перспектива способна вас немного утешить. И хотя умом вы понимаете, что вас вполне могут забыть и до вашей смерти или же вскоре после нее и что всех писателей когда-нибудь забудут, так же как и весь род человеческий, все равно вы полагаете, что этим стоит заниматься. Является ли для вас писательство примитивным ответом на рациональное или же рациональным ответом на примитивное, мы определить не можем. Но вот над чем вам стоит поразмыслить. Мы разработали новый тип операции на мозге, в результате которой уходит страх смерти. Это простая процедура, не требующая анестезии, — вы даже можете наблюдать происходящее на экране монитора. Всего лишь следите за тем, как это ярко-оранжевое пятно постепенно теряет свой цвет. Разумеется, вы обнаружите, что эта операция также лишит вас желания писать, но многие ваши коллеги сделали такой выбор и посчитали его весьма выгодным. Да и общество в целом не жаловалось, что стало меньше писателей».

Конечно, мне пришлось бы об этом задуматься. Я бы мог поразмыслить над тем, насколько уже написанное мной выглядит логически завершенным и так ли хорошо то, что у меня в планах. Но надеюсь, я бы отказался — или, по крайней мере, торговался бы, заставляя увеличить банк: «Как насчет того, чтобы отменить не страх смерти, но саму смерть? Вот это было бы соблазнительное предложение. Вы избавляете меня от смерти, а я бросаю писать. Как вам такая договоренность?»

Кое-что мы с братом унаследовали вместе. Четыре наших уха поросли тремя слуховыми аппаратами. Я слышу хуже слева. Жюль Ренар, «Дневник», 25 июля 1892 года: «Он глух на левое ухо: он не слышит со стороны сердца». (Сволочь!) Когда врач по ухо-горло-носу сообщил мне диагноз, я спросил, мог ли я каким-либо образом спровоцировать заболевание. «Невозможно приобрести болезнь Меньера, — ответил он, — это врожденное». — «Славно, — заметил я, — есть за что винить родителей». Я их не виню. Они просто исполнили свой генетический долг, передав мне то, что было передано им, все это старье из грязи, пещер и болот, продукты эволюции, без которых не появился бы на свет ноющий я.

В нескольких дюймах от этих врожденно барахлящих ушей у меня в черепе сидит страх смерти, а у моего брата — его отсутствие. Где же неподалеку может сидеть вера или ее отсутствие? В 1987-м один американский невролог заявил, что обнаружил, где именно в мозгу определенная электронная нестабильность вызывает религиозные чувства: так называемая «точка Бога» — своего рода усиленная версия пресловутой «точки Джи». Этот исследователь также недавно разработал «шлем Бога», стимулирующий височные доли слабым магнитным полем и предположительно вызывающий религиозные состояния. Как благородный человек — или как безрассудный храбрец — он испытал его на, возможно, наименее восприимчивом жителе планеты, Ричарде Докинзе, который добросовестно доложил, что не ощутил ни капли Божественного Присутствия.

Другие исследователи полагают, что нельзя определить местоположение единой точки Бога. В одном эксперименте пятнадцати монашкам-кармелиткам предложили вспомнить их самые глубокие мистические переживания: томограф показал электронную активность и повышение уровня кислорода по крайней мере в пятнадцати участках мозга. Однако нейромеханика веры не способна доказать существование (или отсутствие) Бога и определить принципы, лежащие в основе человеческой веры в высшие силы. Это может произойти, когда эволюционная психология раскроет адаптационную пользу религии для индивидуума и группы людей. Хотя как даже это коснется Бога, великого трюкача и иллюзиониста? И не надейтесь. Он предпримет тактическое отступление, как Он уже делает последние лет сто пятьдесят, в недоступную приборам часть Вселенной. «Возможно, тот факт, что Бог непостижим, является сильнейшим доказательством Его существования».

Различия между братьями: когда я был в возрасте максимального подросткового смятения, один родительский друг спросил папу, кто из его сыновей умнее. Отец, не отводя от меня глаз — своих добрых, либеральных глаз, — осторожно ответил: «Вероятно, Джонатан. Джулиан более разносторонний, так ведь, Джу?» Я вынужденно потворствовал такой оценке (с которой, вероятно, и так был согласен). Однако я также распознал знакомый эвфемизм. Весь Остальной Мир, Низкие Голоса, Разносторонний, тьфу.