Духовный кризис интеллигенции (сборник статей)

7 История мировой культуры полна спиритуальности, творческой духовности, величайшие философы, утверждавшие, а не отрицавшие жизнь, были спиритуалистами.

[121]

[122]

резкой и несправедливой форме. Он делает такой подбор цитат из Исаака Сирианина, который изображает великого христианского святого каким‑то изувером. Но ведь можно было привести много других мест из того же Исаака Сирианина, и тогда виден был бы положительный смысл его аскетического подвига, его жажды сбросить с себя ветхого человека. Неясно, что же для Мережковского христианская святость: зло, недоразумение или правда, но уже изжитая? Читаешь его «Последнего святого» и может показаться, что христианская святость ненавистна Мережковскому, что в ней он видит зло. Образ св. Серафима Саровского у него вышел почти демоническим, он даже эстетически не почувствовал красоты св. Серафима, не понял, как много в нем было нового, белого света. Я согласен с вопрошениями Мережковского, обращенными к Церкви, согласен с его постановкой некоторых тем, согласен с тем, что старый тип христианской святости уже изжит и нужно искать нового. Но отношение его к христианским святым вызывает во мне протест. Непонятно, как представляет себе Мережковский связь между религиозным прошлым и религиозным будущим, как он переносит святыню прошлого в будущее. Чувствует ли себя Мережковский пребывающим в Церкви святых? Святыня Исаака Сирианина и Серафима должна быть как‑то соединена со святыней всемирной истории и культуры — вот тема нового религиозного сознания. Мережковский очень много сделал для новой постановки религиозных тем, но ясного решения он не дает и часто сбивается на ложный путь. О положительных заслугах Мережковского я уже много говорил, но в этой статье я, главным образом, задался целью указать на его ошибки. Мережковский получил широкую известность и популярность в качестве романиста — художника и литературного критика, но с религиозными идеями его недостаточно считаются и мало их понимают. Мережковский заслуживает гораздо более серьезного внимания.

Религиозные идеи, которые недавно ещё казались индивидуально — произвольными переживаниями художественных и романтических натур, становятся жизненными, связываются с кризисом, совершающимся в недрах самой жизни. Книга Мережковского многим ищущим

[122]

[123]

может помочь, но может и запутать. От этой путаницы я бы и хотел предохранить по мере сил. Мережковский хочет подчинить революцию своему религиозному сознанию, но незаметно сам подчиняется революции как факту, так как со слишком большой торопливостью ищет соединения с могущественной мирской силой (раньше — с идеей самодержавия). Нужно быть выдержаннее, терпеливее и смиреннее, ждать грядущего, отстаивая своё до конца. «Революция» легко может оказаться чечевичной похлебкой. Я нисколько не отрицаю, что в революции есть великая правда и что во многих революционерах есть бессознательная религиозность. Но в революции и в революционерах есть и начало обратное, и его не так‑то легко отделить от положительной правды. Революционное сознание не чувствует и не сознает греха как источника зла в мире, для него источник зла — во внешней государственной власти, в правительстве, в тех или иных общественных классах. Поэтому революционизм в крайних своих формах проповедует ненависть и истребление общественных врагов, носителей зла. Это несоединимо с Христом. Мне кажется, что Мережковский недостаточно сознает, как невозможно для людей религиозных стоять на точке зрения борьбы классов, борьбы двух разных рас. А революционный максимализм всегда связан с этим раздиранием человечества на две части по признаку социальному и с ненавистью одной части к другой. Борьба общественных групп имеет свои относительные права на существование. Защита интересов угнетенных классов, крестьян и рабочих есть дело элементарной справедливости и вместе с тем долг любви. Но классовая мистика, лежащая в основе социального максимализма, не может быть соединена с мистикой христианской. И я уверен, что при близком соприкосновении с действительной жизнью Мережковский сам почувствует литературный характер своего «максимализма». Говорю, конечно, не о религиозном максимализме, так как без идеала религиозного максимума нельзя жить достойно и сохранить в себе образ и подобие Божье. Но пора освободить религию от литературных схем.

[123]

РОССИЯ И ЗАПАД

Размышление, вызванное статьёй П. Б. Струве «Великая Россия»[68]

После потрясений нашей революции, после всех её неудач, много новых проблем остро ставится перед сознанием русской интеллигенции, о многом теперь приходится тяжело задуматься, и многое кажется теперь не таким ясным и простым, как казалось раньше. Революция с особенной остротой поставила проблему государства и власти. Застарелая ненависть к исторической власти, к данным формам правления и данному правительству мешала ясной постановке проблемы государства и власти в интеллигентском сознании. Струве делает усилие освободиться от традиционных препятствий в решении этой проблемы, но из духа противоречия, из психологической реакции перегибает дугу в другую сторону и дает совершенно отвлеченную апологию идеи государства как чего‑то самодовлеющего, как некоего абсолюта. Статья Струве отвлечена от всякой исторической плоти и крови. Это — публицистика по методу «отвлеченных начал»[69], какой‑то искусственный эксперимент, которым нам пытаются показать, что должно быть, если признать абсолютное самодовление государства, — что из этого должно было бы вытекать для России. Подозрение, что Струве идет навстречу существующей в России власти, строит какие‑то оппортунистическо — дипломатические комбинации, представляется мне несправедливым и неосновательным. Струве — один из самых мужественных, по характеру своему наименее оппортунистических писателей России. Скорее его можно обвинить в том, что он хочет излечить русскую интеллигенцию от традиционных грехов при помощи кабинетных экспериментов, путем отвлеченного мышления, изолирующего части еди-