Духовный кризис интеллигенции (сборник статей)
[127]
эн служил нации, защищал её от распада. Государство есть принудительная форма властвования, обратная сторона злой воли народа и форма защиты от народа вражеского. Нация утверждает себя подобно личности, защищает себя от смерти и поглощения другими, это — святое самоутверждение, инстинкт жизни, данной свыше, и для этой защиты самого факта бытия своего, как чего‑то особого в мире, необходима внешняя сила нации, пока народы не дошли ещё до братства и мира. Лозунг Великой России, который хочет провозгласить Струве, должен быть лозунгом патриотическим и национальным, а не просто государственным. Страна становится великой, когда государственная власть — покорный слуга нации; когда же национальное и патриотическое чувство становится слугой государства, тогда разражается позор Цусимы и Мукдена[72]. Mы должны стать не государственниками, не империалистами, а патриотами, должны обрести национальное чувство в высшем смысле этого слова.
Тезис Струве о преобладании внешней политики над внутренней заключает в себе несомненную истину, хотя не вполне удачно выраженную. Тезис этот значит, что Россия, как и всякая нация, должна прежде всего быть, утверждать и охранять себя как соборную личность, как индивидуальность, имеющую своё назначение в мире. Лишь в национальности осуществляется человек и осуществится человечество, вне национальности нет живых организмов, в космополитизме все превращается в мертвые абстракции. Во внешней политике нация является как единая, во внутренней политике она дробится. Парадоксальное и на первый взгляд отталкивающее утверждение Струве я бы выразил в такой конкретной форме: к абсолютизму, к государственному деспотизму я отношусь не только отрицательно, но и с брезгливостью и отвращением, свободу люблю бесконечно, но в тот момент, когда я твердо узнал бы, что только абсолютная государственность может спасти Россию как единую нацию, может охранить её от поглощения и порабощения другими нациями, в тот момент я стал бы страстным сторонником абсолютизма, хотя понимал бы его окончательную ложь. Это прежде всего — непосредственное чувство, но тут есть и сознание невозможности внена-
[127]
[128]
ционального утверждения своего бытия. В эпоху японской войны, во всех отношениях бессмысленной, безнравственной и не народной, я все‑таки сердечно желал победы русскому войску, так как не мог оторваться от сознания единства моего бытия и бытия национального. Японская война лучше всего показала, что старая государственность не может охранить родины, предает отечество. Струве прав в своем утверждении, что реакционеры и революционеры сходятся в своем антипатриотизме. Мережковский в своем ответе Струве[73] не почувствовал религиозной важности защиты родины, чувство национальное как бы утерялось в нем вместе с чувством государственным.
Но во имя чего должна Россия утверждать и охранять себя как некую личность? Во имя мощи государственной, во имя империалисткой политики, во имя национального самолюбия? Вл. Соловьев дал глубокое и оригинальное решение национального вопроса, одинаково далекое и от национализма, и от космополитизма, — решение, превышающее все то, что было сказано на Западе[74]. К тому же религиозному решению национального вопроса стремился Достоевский[75] и с гениальной мощью выразил свои чаяния. В качестве крайнего западника, Струве проходит мимо Достоевского и Соловьева, он склоняется к западническому национализму. Англичане, немцы, французы, все культурные европейцы — националисты, у всех у них сильно не сознание своей общечеловеческой миссии в мировой истории, а национальное самолюбие и национальное хищничество. Можно ли желать, чтобы этот буржуазный национализм вошел в плоть и кровь русского народа? Лучшие русские люди всегда мечтали, что Россия никогда не станет по — европейски буржуазной страной, что в ней заложена потенция высшей жизни, что никогда она не отречется от своего духа. Вспомним, как почувствовал себя Герцен в Западной Европе, что он писал «с того берега»[76]: западник Герцен возненавидел западное мещанство и на Западе обрел свою славянофильскую душу. Многие русские люди испытывали эту славянскую тоску на Западе и по — разному её выражали. Славянофильская бацилла живет в нас и истреблена быть не может и не должна. Должно и можно освободиться от старых грехов славянофильства, но не от их веры
[128]
[129]
в великую миссию России и в особую её душу, враждебную западному мещанству.
Все мы хотим стать западниками в одном только смысле: Россия должна быть приобщена к мировой цивилизации, должна стать на высшую ступень мировой культуры, и человеческая стихия должна быть в ней освобождена от рабства и по — западному стать самодеятельной. Но мы не полюбим никогда буржуазной государственности, оголенно себя утверждающей, и не превратимся в буржуазных националистов и шовинистов. Вл. Соловьев хорошо понимал правду западничества и восстал с необычайной силой против нашей азиатской дикости, но он не утерял мистического чувства России, великой России. Мы должны быть цивилизованы и бесповоротно приобщиться к культурному человечеству, должны победить азиатскую дикость и отсталость. Дело Петра Великого ещё не закончено в России, а только став европейской культурной страной, Россия в силах будет бороться с мировым мещанством. Азиатская некультурность и внутреннее рабство сказались и в характере русской власти, и в характере русской интеллигенции, и в черной сотне, и в красной сотне. Татарин ещё сидит в нас, и этот татарин должен быть изгнан из России. Но кроме татарщины, дикости и некультурности в России есть ведь и что‑то иное, и это иное, высшее, сказалось у лучших русских людей, у избранников духа русской земли. Славянофилы 40–х годов были людьми высокой культуры, не менее высокой, чем западники, их чувство русского мессианизма не было выражением отсталости. Славянофилы защищали отсталые формы государственности, в этом была их роковая ошибка, но они же мечтали освободить народ от гнета политического мещанства. То же было у Достоевского, у Вл. Соловьева, у всех русских искателей Царства Божьего. Но не нужно забывать, что пугачевщина и хулиганство не менее опасны для великой задачи России, не менее пагубны для народной души, чем мещанство и трезвость позитивизма. У людей, подобных мне, может быть со Струве, как у него с Мережковским, лишь заговор в защиту культуры, цивилизирования России, общая борьба с реакцией и обратным её отражением в революции. Но это временный блок. Остается неясным: каково отношение Струве к
[129]