Мир

Надежды я не знал, ни опасенья…

Кто ж мощно так от них меня отторг?

Кто отрешил от тягости хотенья?

Т. е. от страсти и необходимости, по способу скандала приковывающих человека к вещам.

Со злобой дня души постыдный торг

Стал для меня без смысла и значенья,

Для всех тревог бесследно умер я

И ожил вновь в сознанье бытия…

Ожил в сознанье — или в самом бытии? Во всяком случае, поэт умер для всего, среди чего было растеряно его существование, но эта смерть ввела его в жизнь. Всё восстановилось, но в изменившемся смысле и значении. Вещи мира, от которых кто–то «отторг» поэта, не стали ему безразличны, разве что к нему приблизились другие вещи, не те, что теснили раньше. «Царил покой», «В прозрачный мрак деревья улетали… Лесной чабёр и полевой шалфей, Блестя росой, в траве благоухали».

Протоиерей Василий Зеньковский во втором томе («Христианское учение о мире») своей книги «Основы христианской философии» (Париж, 1964), — здесь, вообще говоря, дается еще раз одно из объяснений мировой данности и нет вопроса о том, что такое мир, — цитирует стихотворение А. К. Толстого, написанное на четверть века раньше вышеприведенного. Оно тоже озаглавливается по первой строке:

Меня, во мраке и в пыли

Досель влачившего оковы,

Любови крылья вознесли

В отчизну пламени и слова.

И просветлел мой темный взор,

И стал мне виден мир незримый,

И слышит ухо с этих пор,

Чтó для других неуловимо…

В обоих стихотворениях поэт говорит о том, что мы пытались назвать словами «согласие», «тишина». Ухо поэта слышит то, «что для других неуловимо», т. е. молчание. Это, однако, не глухое молчание, если его можно слышать и если поэт слышит его до сих пор. Мир отрешенный, незримый, неуловимый всё же присутствует так, что наполняет поэта светом. И заметим еще: именно такой, незримый, неуловимый, он присутствует и в слове поэта. Стихотворение не отражает мир, оно впускает его в себя, давая ему быть таким, какой он есть, незримый новый отрешенно царящий в покое. Именно такой он продолжает быть в стихотворении, продолжает не только тогда, когда оно пишется, но и потом, когда оно давно написано, когда уже нет написавшего его поэта. Мир всё равно продолжает присутствовать в его слове. Как это может быть? Поэт и связан тишиной мира, и говорит, и, говоря, не нарушает мира, — не только не нарушает, а как бы впервые дает ему быть. В слове мир имеет место, поэт дает слово миру так, словно говорит уже не сам поэт, а мир. Так называемый «поэтический мир» — не другой, чем наш, которому поэт дает присутствовать. И еще больше того: мир, которому поэт дает слово, только и дает поэту сказать свое слово: «Меня… любови крылья вознесли В отчизну пламени и слова». Тогда, когда поэту еще не стал «виден мир незримый», слово, конечно, тоже было, но не нашедшее себя, не вернувшееся в свою «отчизну». Родина слова — это «мир незримый».

Там, до мира, где слово, конечно, есть, оно не в своей «отчизне» и потому еще не может найти себя, не может звучать. Теперь поэт слышит — неведомый голос ему говорит (в стихотворении «Земля цвела. В лугу, весной одетом…»):

Задачи то старинной разрешенье