Мир

В таинственном ты видишь полусне!

То творчества с покоем соглашенье,

То мысли пыл в душевной тишине…

О «соглашенье» творчества с покоем здесь сказано не в том смысле, что творчество творило среди «постыдного торга» и «злобы дня», с ними мирясь, теперь же наступил покой, и творчеству теперь нужно «согласиться» с ним, чтобы продолжать свое дело. «Соглашенье» здесь означает, что сейчас только впервые в согласии с покоем начинается творчество. Невозможность среди царящего покоя в молчании и «душевной тишине» нарушить тот покой, завораживающий так, что губы до поры скованы у поэта и он «бесследно умер» в чутком «таинственном полусне», невозможность для человека говорить прежним ненужным словом в новом бытии — для творчества не помеха, а наоборот, первое условие.

Спросим: поэт дает слово миру, потому что в покое мира начинается то «соглашенье», то со–гласие, когда поэт может стать самим голосом мира, т. е. одновременно и одним из голосов мира и голосом целого мира; а мысль? Возможно ли такое для мысли, — чтобы мысль была хранением, не отражением мира, не отталкиванием от него? Поэт дает мысли шанс: когда человек оживает, умерев, в «сознанье бытия», неотличимом от бытия, в небывалой трезвой окрыленности, чуждой дымному восторгу, то это не угасание мысли, «то мысли пыл в душевной тишине». Или много лгут певцы? И для мысли самой по себе, без помощи поэзии, нет возможности хранить мир, не может она не отражать его? Не может дать ему слово?

4. Почему бы нам теперь не подвести итоги всему, что мы наговорили, привести в систему, сгладить крайности. Подправить. Придется тогда, наверное, учесть, что, говоря о мире, мы, похоже, идем в колее восточной мысли. Давно замечено, что, например, когда Августин на Западе говорит об истории, динамике, Дионисий Ареопагит на Востоке говорит об иерархическом строе творения, о статике, и вообще историческое, западное как–то сникает на Востоке, недаром еще в нашем веке западное соображение о том, что общество требует какого–то времени развития, чтобы подняться на более высокую «ступень», и никакими уловками ту историческую зрелость раньше времени не добыть, на Востоке как–то не звучало; здесь плохо видели неподатливость истории, ничто не мешало сказать: даешь высший этап сейчас.

И нам тоже скажут: бытие в западной мысли исторично, оно событие; мир, о котором мы говорим, тоже вроде бы событие, но оказывается у нас вынутым из истории покоем согласия. Нам надо бы, значит, тут что–то скорректировать, прибавить историчности. В одной из статей серии по истории русской философской мысли «Литературной газеты» об очередном русском мыслителе говорится, что он исправил недостаток систем предшествующих русских мыслителей: там преобладала статика, статическое описание «мира в Боге», «мира идей», не хватало динамики, процессуальности, и чтобы восполнить этот врожденный недостаток динамики, мыслитель, о котором идет речь, вот что сделал: он добавил к принципу статики еще и принцип динамики, тогда у него уже получилась более совершенная система, без недостатков прежних слишком статических систем.

Не поступить ли сходным образом и нам?

Только что же это за вещь такая — философская система, что ее можно получить дозированием, прибавляя ей принципов, когда каких–то принципов ей недостает? Или мысль всё–таки более простая, более непоправимая, менее обеспеченная вещь, имеющая дело с тем, что есть, и не имеющая права подменять то, что есть, конструктами?

Да и какие конструкты в мире, до которого мы договорились, — в отрешенном согласии, где мы уже не схватываем вещи, а отпускаем.

Часто мы бываем захвачены вещами. Это называется увлеченностью. Мы увлекаемся, потом увлечения проходят. Когда проходят, вещи перестают казаться увлекательными, как раньше. Что произошло? Вещь изменилась? Обычно нет, до удивления. Вещь та же, увлечения уже нет. Мы изменились? Но когда это мы успели? Иногда увлечения приходят и уходят так быстро, что ни вещь, ни мы не успеваем измениться. Увлечения могут длиться несколько часов и меньше, как несколько лет и всю жизнь. Что изменяется? Стоит обратить внимание на эту загадку. Сразу ясно по крайней мере одно: в увлечении мы привязываемся к вещам. Привязаться может только то, что было свободно. Где мы не свободны, там не можем и привязаться. Мы не привязываемся к тому — даже к самому хорошему, — с чем связаны принуждением. Привязавшись, мы тоже не перестаем быть свободными, пока остаемся привязанными; наша свобода дает о себе знать в привязанности. Привязанность говорит о том, что наша свобода — отрешенность — никуда не ушла.

Прошлый раз я ответил на записку «Если сознание не отражает себя, как же оно отражает всё», сказав, что оно, конечно, отражает и себя, ведь есть же самосознание. Потом я увидел в словах записки неожиданный смысл, не заметный с первого взгляда. Ее важный смысл такой: как вообще может быть, что сознание, принимая, т. е. не отражая само себя, не принимает, отражает всё вовне себя? Ведь обычно то, что в мире с собой, в мире и со всем. То, что по–настоящему привязано к себе, способно привязаться и к другому; и наоборот, едва ли возможно привязаться к чему–нибудь, не привязавшись к себе, отразив себя. В свете этого глубокого смысла записки ответ на нее — сознание отражает в самосознании и само себя — остается, однако, прежним. Сознание не принимает и себя. Оно отражает и себя тоже. Разве что только остановившееся на полдороге сознание этого не замечает. Оно во всяком случае готово отразить себя, и последовательное сознание, отражающее всё, начинает отражать — выявлять, разбирать, организовывать, и организации нет конца — себя тоже. В сознании нет упора, который остановил бы его как таковое от того, чтобы, отразив себя, отразить свое отражение, отразить отражение своего отражения, пока оно не помрачится, запутавшись в себе. По своей установке сознание отражает абсолютно всё, иначе его победа над миром останется неполной. Отражение настолько первично в сознании, что оно только вторично узнает, что именно оно отражает. Отражает оно раньше, чем узнает: сначала отражает, потом узнает.

А если не отразить, если допустить? Нельзя, возражает сознание, это будет пассивностью, нас заглотит, захватит поток, мы захлебнемся. Погибнем. Как можно. То есть на время, тактически допустить, держа под неустанным контролем, подпустить, но чтобы потом — вернее отразить. Метод прицеливания. Допустим: пусть. То есть — на пока. Тем будет прочнее петля захвата… потом. Отпустить насовсем, просто так? Такого сознание не потерпит. Отпустить на всё время? Нет: отпустить на время, чтобы потом вернуть.

Вернуть. Это, собственно, наше отношение к времени. Что время уносит всё, для нас невыносимый скандал. Как время уносит, так оно пусть и вернет. Что вернет? В конечном итоге — золотой век.