Узнай себя

Служа захватывающему, ты делаешь то, чем захвачен: как можешь делать иное, если захвачен по–настоящему? Поэтому служа ты достигаешь наибольшей свободы, а если действительно свободен, то не можешь не служить. Ты любишь и свободу, служишь ей и опять же свободен в меру своего служения. Поскольку свободен, свободен служить свободе.

Как может быть, чтобы захватывающее не захватило? Ничто другое и занять нас не может. Значит, всего больше ты будешь служить своей свободе.

29.12.1973

Самый большой, тошнотворный кошмар это пожалуй Иисус, который придет по здешней улице и встретит. Это конец. Мир сгорает. За таким Иисусом уже ничего нет — надежды не остается. Если мне дали в руки то, чего я желал, я печален; мое желание всегда перехлестывает всё что может меня устроить. Прошу я здесь и здешними словами, но то, чего я прошу, не здесь. Обман думать, что как просим мы здесь, так и удовлетворимся здесь: этого не может быть. Мы не можем найти здесь начал и концов и не можем порвать нить. С каждым неточным, размазанным жестом, словом, мыслью мы все больше увязаем. Расширяясь здесь, человек оказывается больше связан. Сначала выйти в круг. То, что концы с концами сходятся, не означает программы, которую я угадываю. Скорее наоборот, сначала угадывание, то есть моя годность, когда я гожусь, но не так, что прилаживаюсь к образцу, а именно угадываю сам первый, не чтобы пользоваться, а чтобы мной воспользовались кому надо, чтобы пригодиться, Мы угадываем, как нам пригодиться. Угадываем свою годность.

15.6.1974

Слышишь во сне обрывок фразы: «…а в закономерной поступи Его любви и благодати». И удивляешься: разве в любви и благодати есть обратно закономерность? Не насмешка ли здесь и не ирония ли? Но с другой стороны думать, что в любви и благодати все непредсказуемо, все случайно — это и есть как раз полное нивелирование, как писали раньше, любовного и благодатного. Между тем amor muove il sol e l’altre stelle, он закономерен в своих проявлениях, да еще как. Это имеет прямое отношение к моей ситуации. Я как бы сгребаю лопаточкой свои кости (Ash‑Wednesday Элиота) к лунке, куда все проваливается, и уже не ищу концов. Благоразумно было бы ожидать некоего закономерного преображения или преображенной закономерности, однако нет; я как стоик полагаю дело тут конченным и предоставляю благодати потом, так сказать, вытягивать самой — как у нее получится, так и получится. Я подчиняюсь закону благодати, когда отдаю себя снова во власть обычного закона, только его считая надежным и устойчивым: верный здесь, я могу положиться и на верность благодатного, которое само себя найдет. Я приравниваю себя к тем, кто и не знал и не ведал благодати, смиренно встаю в их ряд, совсем не думая чтобы нечто могло сравниться с их крепостью. Ведь порядок благодати, он так хрупок. Всего благодатного и любовного как бы не было, оно в другом измерении.

Проснувшись на заре 17.6.1974

Прорыв за стеснительные пределы как‑то связан по своему происхождению и по своей сути с этими пределами, недаром он прорыв за них, а не за что‑то другое. Но то, куда прорыв, не связано конечно с этими пределами, потому что стремимся мы к безусловному, а раз не связано, то и не зависит, и поэтому мы не можем сказать: стеснительные пределы не дают возвыситься к безусловному. На первый взгляд непонятно, почему мы не можем так сказать, тем более что всегда так говорим, и все же с большим успехом мы могли бы жаловаться на то, что наличие множества сырых продуктов не дает нам насытиться. Ведь стеснительные пределы не остаются конечно пределами для беспредельного, они сугубо наше дело, нас касаются и от нас зависят. Мы не вправе даже просить абсолют помочь нам с нашими пределами, потому что он и увидеть их не может, не по своей ограниченности, а по той же причине, по какой свежий здоровый молодец не в силах увидеть неподъемной тяжести в старушечьем мешке. Единственное, что точно имеет смысл, это просить Его войти в наше положение. Так что прав тот священник, который предлагает каждому самому справиться с собственной неустроенностью и стесненностью («напряженностью»), конечно всегда призывая Бога смотреть на него и входить в его положение.

23.12.1975

Слава. Р. говорила вчера у Лосевых о двух эстетиках, ориентированной на искусство, на его художественно–изобразительные каноны, и экзистенциальной, ориентированной на жизнь. Деление на два в этой связи безусловно уместно. Человек, смертный, не узнаёт свое и своих в наше время, не узнаёт друзей. Аналекты Конфуция начинаются словами: «Разве не приятно учиться с постоянством и упорством? Разве не сладостно встречать друзей, приходящих из дальних краев?» Дальние края здесь означают то ближнее, что всего дружественнее человеку, но что он всегда замечает и узнаёт в последнюю очередь. Смерть, болезнь, слабость, тоска, влечение и главное забота, тревога о несделанном всегда облегают, облекают человека, но он часто этого не видит, потому что ему легче видеть блестящее, славное. Блеск и слава Бога в преодолении смерти, страдания, страха, в совершенстве Его любви, в Его всемогуществе. А блеск и слава мирские откуда? Туманно. Когда читаешь мирскую «печать», то на всем видишь печать погони за остротой актуальности, новизны, всё взвихрено этой погоней. Но как нарочно в центрах завихрений, на недоступных вершинах царят мертвенность, пошлость. Таковы Мао, Форд. В лучшем случае там хитрость и злое лукавство, во всяком случае не умиротворенный покой, а еще хуже путаница и беготня. Накопляясь, мирская слава придавливает носителя, делает его плоским. Мирской может быть и «божественная» слава «святых» людей, когда она расходится широко. Но божественная слава не может накопляться у людей, они могут собирать только прозрачность, просветленность, то есть смирение. Мы не можем любить в человеке его смирение отдельно от того, что придает смирению смысл. Вот почему у мирских смиренные вызывают скандал: они не видят смысла смирения, не имея глаз для того, чего сосуд смирение. Ведь настоящего смирения нет без того, что его просветляет, так чтобы сквозь смирение можно было смотреть на славу источника.