Узнай себя

Решиться значит бросить себя, а вовсе не заняться самокопанием. Так Симона Вейль во Франции пошла и встала за станок, потому что надо было быть там, где всего сложнее; так мать Тереза и ее монахини пошли к больным, нищим и наркоманам, потому что помощь гибнущим — то безусловно правое дело, на которое можно уверенно бросить себя. Кто больше дает, монахини, а теперь кажется и монахи матери Терезы инвалидам и наркоманам или инвалиды и наркоманы этим замечательным молодым людям? Здесь устанавливается равенство. Нищим, больным, наркоманам эти бескорыстные, совсем не тягостные, ничего не требующие помощники, всегда улыбчивые, всегда счастливые, дают шанс на спасение; а человеческая беда в такой отчаянной убедительной форме, как больной наркоман, лежащий на холодной земле, дает мне бесспорное право бросить себя на помощь ему, найти себя в этой помощи.

Поскольку это счастливое право помогать беде есть одновременно и наша бесспорная обязанность, т. е.

Кончить говорить и начать делать. Не когда‑нибудь, а прямо сейчас пойти и помочь беженцам или старикам в домах для престарелых или детям, которых губят плохие родители, или переевшие воспитатели в детских садах, или нервные учителя в школе, губят не в смысле даже чистого уничтожения, а в гораздо худшем смысле превращения добра в зло.

Наше рассуждение должно было бы быть поэтому прекращено, потому что возможность — она же опасность, она же долг — бросить себя на то, что безусловно надо назвать правым делом, для человека открыта всегда. Она открыта и для нас сейчас тоже, именно такая требовательная, в которой правота подкреплена простой нерассуждающей обязанностью. Если всё так, то наше занятие сейчас, на котором мы расположились было познавать себя, отменяется без долгих слов, потому что каждый из нас сам для себя очень хорошо знает, на что ему его совесть велит бросить себя. Академическому забытью надо положить конец, хватит откладывать дело на потом. Копание в себе надо прекратить. Надо отдать себя настоящему, решиться, забыться в едином на потребу, о котором говорит совесть, забыть себя в нем. Мы вернемся к простоте, станем, бросив себя на правое дело, сами собой, потому что уже не будем принадлежать только себе, перестанем быть лишними людьми. Разбирательством с собой, самопоеданием мы всё равно ничего не добьемся, не высидим.

Так решившись, по–настоящему и раз навсегда дав себе обещание, что никогда больше не осядем в пустое занятие самокопания, мы обещаем себе пойти делать настоящее дело. Всё, со старым покончено. Надоело. Перед дорогой надо по обычаю присесть на минуту. За минуту можно понять многое. Мы сюда пришли для познавательных целей, а сейчас решили, что бросим навсегда постылый самоанализ. Мы опростимся, забудем себя. Такие вещи называются обращением. Мы были неприкаянные, лишние, теперь решились, станем другие. Почему именно сейчас здесь решились, а не когда ехали сюда в метро? Ведь могли опомниться и тогда, и уже не доехали бы до этого места, где всё снова и снова одни и те же старые разговоры. — Но вот не в метро переменились, а только теперь здесь вдруг стало ясно, что неприкаянно жить больше нельзя, что надо бросить себя на подлинные задачи. Так решили потому, что спокойно уселись и задумались. И нескольких минут мысли стало достаточно, чтобы вдруг внезапно понять: так дело дальше не пойдет, надо перемениться. И не постепенно, а сразу сейчас вот. Без раздумий. Как говорят мудрецы, о добром деле раздумывать позорно. Мысль вытолкнула нас из себя. Человек спасен тем, что способен без долгих слов шагнуть навстречу вызову. Не рассуждая. Мы и не собираемся рассуждать. Мы только заметим: мы решились на нерассуждающий шаг потому, что по–настоящему задумались. Внезапная решимость, благородная способность поступать просто входит в мысль как само существо мысли. Мысль это то опасное, откуда один шаг до поступка, или даже не шаг, а мысль это то, откуда люди оступаются в поступок. Настоящая мысль существует ровно и только в той мере, в какой она имеет смелость вдруг поступить, не потому что мысль медленно и постепенно подвела нас к решению, а потому что она вдруг расступилась в поступок так, как можно провалиться в яму, глядя наверх. Фалес шел и смотрел на звезды и провалился в открытый подвал, и служанка над ним смеялась, как он вдруг туда провалился. Фалес думал, а мысль это такая опасная вещь, что она вдруг расступается. Мысль открыта в поступок так же, как мы можем оступиться на ходу, если задумались. Если мы туда оступиться не готовы или не способны, если думаем не так, что из мысли нас вдруг может на повороте вынести прямо в поступок, то это еще не настоящая мысль, как служанка Фалеса никогда не могла оступиться в подпол, потому что она не ходила глядя вверх на звезды. Если мы оступиться в поступок неспособны, то мысли нет, как мы никуда еще не идем, если нам гарантировано что мы не споткнемся.

Мысль можно определить так: она то, что может выйти из себя, всегда стать другим, — не смениться другим, а сама мысль станет другим. Мысль это то, что опасно вдруг, внезапно открывается другому. Мы сидели и думали о самопознании, но поняли, что найти себя можно только бросив себя, и решились, решили бросить себя на настоящее, правое. Мы совсем ненадолго задумались, мысль повернулась к нам только своим краешком, и уже обернулась этим решением. Она такая, что вдруг выводит нас неизвестно куда. Без постоянной готовности быть выброшенными мыслью из мысли никакой мысли нет.

Это безусловная правда, что нужны дела а не копание в себе, что медлить безнравственно, что разработка академических тем это социологическая ниша, если не хуже. Нечего попусту рассуждать. Нас буквально выталкивает из нашего привычного места на улицу, на волю, к решительному поступку. Хорошо только, если мы в последнюю минуту, присев перед дорогой, догадаемся, кто нас посылает. Мысль. Гераклит не зря назвал логос молнией, если даже малая крупица логоса в нас ведет себя так же внезапно и таким же освежающим образом. Мысль дала нам себя почувствовать свободными для решения. И когда мы перейдем от этой мысли к делу, мы вдруг увидим, что решимость наша слабеет, что мы увязаем в вязкой среде, ввязавшись в дело, что мы там слабеем, связаны, как в мысли оказались вдруг свободны.

Это значит: никакое дело нам никогда не удастся, во всяком деле мы увязнем и начнем с компромисса, а кончим конформизмом, если не сумеем как‑то сохранить свободу, пусть опасную и рискованную, которую дала нам мысль. Не впустую же мы решились, не в насмешку отменили занятие самоанализа, чтобы потом, после неудачи начатого было дела, снова тяжело осесть и вернуться к старой мельнице академического говорения. Мы решились именно на дело. Но мы поняли, что никакого дела у нас не получится, мы увязнем в обстоятельствах, если сохраним в самом деле свободу мысли. Вовсе не так, что кто‑то нам постановил: или оставайтесь при ваших академических занятиях и исследуйте мысль, познание — или, если уж вы, как вы говорите, оступились из расступившейся мысли в поступок, то и занимайтесь благополучно бизнесом, но для мысли тогда у вас едва ли останется время и возможность. Это как раз та обманная ситуация якобы единственного выбора, о которой Аверинцев говорит, что дьявол всегда протягивает нам две руки, требуя выбирать, но заранее можно догадаться, что у него в руках ничего по–настоящему нет, одна дрянь. Ложь, будто действие без рассуждения исключает мысль: мысль, наоборот, как я сказал, только тогда и может считаться настоящей мыслью, когда не пускается в рассуждения. Знание без дела тщеславие, дело без знания безумие, говорит древнеиндийская мудрость. «На практике» мы сразу увязаем в компромиссах и в соглашательстве, потому что свобода есть только в той мысли, которая сама поступок.

В этом смысле Плотин говорил, что человек рвется к практике, когда слабеет для видения (для настоящей мысли) и оно уже не может наполнить его из‑за ἀσθένεια его ψυχής, психастении. Из‑за недостаточной силы души мы срываемся, принимаем окончательное решение: всё, теперь я буду вести себя по–другому; всё, я уже не буду доверять людям, они обманщики; всё, я начинаю действовать. За этой крутостью стоит на самом деле: хватит с меня риска мысли, опасности оступиться и поступить, теперь я буду не думать а следовать такому‑то курсу. На самом деле конечно не удастся, начнется не курс а дрейф. Настоящий поступок только тот, в который мы нечаянно оступаемся из мысли. Сделать какое‑то дело по–настоящему можно только не расставшись со свободой, т. е. с мыслью. Мысль и сама уже дело, и то, во что мы оступаемся из мысли, тоже поступок, дело. Дело без мысли перестает быть и делом, становится не делом.

Нам кажется, что мы лишние люди потому, что у всех как‑то есть свое дело, а мы остались не при деле, выпали из колеи. Нет, мы остались без мысли и потому упустили рискованную опасность и возможность оступиться в поступок. Попасть нечаянно в подпол и в историю имеет шанс только Фалес, заглядевшийся на звезды. Кто не думает, с тем ничего не может случиться, для того остается только дело, которое страшно быстро обертывается не делом. И когда мы гоним себя к делу, на всевозможные исторические перестройки, то мы только вернее вколачиваем себя в форму лишних людей. Сколько мы ни пытаемся скрыть это от себя и от других, порода выдает себя: мы из той касты потерянных, неприкаянных. Лишние люди живые трупы, холодные, постылые себе и другим, недоразумения, едва терпимые обществом, едва терпящие общество.

Лишним людям хочется пристроиться к чужой захваченности, чужим страстям, хотя бы к чужой беде наконец, чтобы хоть у страдания людей погреться; страдание ведь всё‑таки какая‑то полнота, которой завидует пустота лишних людей. Лишний человек тратит чуть не все свои силы, чтобы казаться как другие; этим он больше выдает себя. Ему кажется, что он не при деле; на самом Деле он не при мысли, настоящей, расступающейся. При этой мысли–поступке он не будет, если не осмелится сначала увидеть себя как он есть. То есть узнать себя? познать себя изучая или заметить и опознать то существо, которое ты сам?

Γνῶθι σαυτόν. Этот древний совет имеет загадочный смысл с подвохом, о котором было упомянуто в самом начале. Вместо того чтобы разбирать γνῶθι σαυτόν, добираться до его настоящего смысла, возьмем другое, тоже древнее, чуть ли не гомеровских времен, изречение, которое на воротах или на фронтоне храма Аполлона в Дельфах было начертано рядом с правилом γνῶθι σαυτόν.

Известно, что надпись γνῶθι σαυτόν стояла ведь не одна, рядом с ней была другая, и разумно предположить, что они были не совсем отдельны, что между ними есть какая‑то связь. Но если в надписи γνώθι σαυτόν по крайней мере на первый взгляд ясно виден смысл, хотя в нем же явственно скрывается какая‑то хитроумная загадка, грозящая человеку разоблачением наподобие того, как был разоблачен царь Эдип, то смысл второй надписи до сих пор и впрямую неясен, ее до сих пор не могут однозначно прочесть. Вообще говоря, все можно всегда связать со всем и почти из всякой пары фраз можно составить диалог. Интересно предположить, что обе надписи, одна понятная и другая непонятная, связаны не любой, а именно сущностной связью, и больше того, что они говорят по–разному одно и то же. Конечно, всё это остается пока чисто догадкой. И всё же не бессмысленно попытаться, чего кажется никто еще до сих пор не делал, поглядеть на менее внятную надпись в свете более вразумительной, а потом может быть наоборот.

1. Почти две тысячи лет назад в хорошую погоду по одной из главных площадей маленького, но важного греческого города Дельфы, километрах в 90 к западу–северо–западу от Афин, гулял человек блестящей образованности, неустанного трудолюбия, безупречного благочестия, прекрасный писатель, к тому же отыскиватель домашних — своих греческих — и заграничных поучительных достопримечательностей. Эта загадка просит разгадки или по крайней мере размышления, подумал он, посмотрев на глядящий на площадь фронтон храма Аполлона или может быть на ворота всего святилища — большого комплекса из священных рощ, прихрамовых построек, мест хранения казны греческих государств, потому что греческие полисы свою казну для хранения сдавали как в банк в известные храмы и они там, храмы место неприкосновенное, относительно безопасно хранились в специальных кельях, — где рядом с многажды прославленной, бросающейся в глаза на страницах старых и новых мыслителей надписью γνῶθι σαυτόν стояла еще отдельно одинокая буква Е, явно не случайная, явно не орнамент, что‑то означающая, но что?