Другое начало

Почему сомнамбула понял что можно говорить? Как он переступил порог молчания?

«Духовной родиной» Розанова был Симбирск, где он учился во втором и третьем классах гимназии в 1870–1872 годах, — город, с жителей которого за пятнадцать лет до Розанова И. А. Гончаров списывал Обломова и где через пятнадцать лет после Розанова вырастут и выучатся Александр Федорович Керенский и Владимир Ильич Ульянов. Промежуток между той непробудной спячкой и этой лихорадочной гонкой был ровно одно розановское поколение. Как не подумать, что две такие крайности не могли быть друг без друга, что они вызвали друг друга, во всяком случае друг без друга не имели смысла как ночь и день.

Розанов о том же Симбирске времен как раз промежуточных между Обломовым и Керенским:

Я не только не встречал потом, но и не могу представить себе большего столкновения света и тьмы, чем какие в эти именно годы… происходило именно в этой гимназии… совершенной тьмы и яркого, протестующего, насмешливого (в сторону тьмы) света… Воистину для меня это было как бы зрелищем творения мира, когда Бог говорит: Вот — добро. Вот — зло… Ничего и всё. С ничего я пришел в Симбирск… вышел из него со всем.

Розанов почувствовал и вобрал в себя новое русское настроение семидесятых годов, так называемый нигилизм, с ненавистью к идеализму, с абсолютным непринятием даже крох религиозной метафизики, христианского богословия, с нетерпением условностей.

Под этой шероховатой, грубой, шумящей внешностью скрыто зерно невыразимой и упорной, не растворящейся и не холодеющей теплоты к человеку… В ту пору… рождался (и родился) в России совершенно новый человек, совершенно другой чем какой жил за всю нашу историю… Пошел другой человек.

По крайней мере один. Разбуженный этим невыносимым простором, где нашлось место для опасного размаха качелей между несовместимыми полюсами, когда

готовили из нас полицеймейстеров, а приготовили конспираторов; делали попов, а выделали Бюхнеров; надеялись увидеть смиреннейших Акакиев Акакиевичей, исполнительных и аккуратных, а увидели бурю и молнии.

Напряжение требовало разрешения. Весь взрыв русской истории от 1881 до 1930 года — разжатие той пружины, растрата небывалого простора. Разброс казался невыносимым, неравенство вопиющим, мероприятия неизбежными, мобилизация обязательной. Как мало было тех, кто сумел изумиться самому тому простору, разрешил тому таинственному напряжению просто быть! Константин Леонтьев? Отчасти Лев Толстой? Но прежде всего, по существу в одиночестве, Василий Васильевич Розанов. Когда размах жизни, круживший головы своей неразрешимостью, толкал всех к немедленному действию, для него он остался причиной заворожения совершавшейся здесь тайной.

Судьба первой книги Розанова показывает, насколько отрешенное внимание к целому, которое ему открылось, было некстати для современников, проснувшихся в жажде дела. 737-страничная книга, напечатанная за счет автора в нескольких сотнях экземпляров, не разошлась, половину тиража вернули заказчику, половину продали на обертки. Она не прочитана до сих пор.

В этой книге всё школьное и университетское знание, вся наука, которою основательный XIX век наполнял человека, пошла из Розанова обратно. Он очистился и смог тогда смело сказать той науке: отчитываюсь в полученном знании и добавляю от себя, что всё оно будет иметь смысл только цельным, а то уж лучше никаким.

Понимание, о котором Розанов написал свой длинный трактат, это опасное задумчивое внимание, которым он не владел, которое владело им. Понимание не исследование, не достижение, не охватывание. Оно начинается с разоружения разума перед тайной всех вещей. Выше знания прикосновение к самому несомненному и самому загадочному из всего, к тому, что «есть этот мир».

Чистое существование… первоначальнее и неуничтожимее космоса; потому что и тогда, когда он не появился еще, уже было существование того, что потом вызвало его к бытию; и тогда, когда исчезнет он в наблюдаемых формах своих, останется еще существование того, что уничтожит его.