Pavel Florensky Philosophy of Cult

А Иоанн, по откровению Божьему, засвидетельствовал — έμαρτύρησεν— Слово Божие—Единородное Слово Божие. Поставленный здесь аорист указывает на определенный, известный читателю, биографический факт из жизни Иоанна; и потому естественно спросить: где и когда это чрезвычайное событие торжественного засвидетельствования случилось?—Очевидно, речь идет об Евангелии Слова («В начале бе Слово» — Ин. 1,1) и о Послании («Еже видехом—εωράκαμεν— о Словеси животнем» (1 Ин. 1, 1)), где Иоанн был свидетелем Слова. И свидетелем еще чего?—Он έμαρτύρησεν την μαρτυρίαν Ίησοΰ Χρίστου, он был свидетелем свидетельства Христова. Иоанн, «раб Христов», подтверждает свидетельство Христово — не по существу, конечно, о каковой дерзости и мысль не западала апостолу, а по фактической его стороне, т. е. удостоверяет, что действительно такое свидетельство было, что он слышал, и притом собственными ушами, что он видел и даже осязал своими руками. Апостол удостоверяет, что этот Свидетель об Отце Небесном, это явление с Неба было не призраком, не мнимым, а действительно воплощенным.

Понимать это место можно, только вдумавшись в историческую обстановку свидетельствования. У людей того времени вовсе не было принципиального недоверия к возможности прихода с Неба. С другой стороны, дела Христовы, и в особенности Его свидетельство о том, что Он, Христос, видел, были явно неземные, внутренне убедительные; не могло возникнуть сомнения о правдивости Его свидетельства по существу, да и враги Его никогда не смели усмотреть в содержании Его слов об Отце—неправду. Но тут же возникал вопрос: как Он может знать то, что знает? Для иудеев, видевших реальность Спасителя и не бывших способными вместить в своем сознании мысли о воплощении, не оставалось никакого исхода, как просто уничтожить Существо, неприемлемое ими, но для них бесспорное,—убить Его. А для всех не видевших Его, преимущественно для язычников, легчайшим путем было то решение, что Иисус—действительно явление небесное, но зато лишенное реальности—небесный призрак; а тогда открывались сомнения в фактичности возвещенного Им. Апостолы в высшей мере сознают необходимость удостоверить противное, т. е. что Иисус действительно был во плоти и действительно свидетельствовал о Небе,—все то, что они со слов Его благовествуют. Величайшее ударение они делают на том, что они свидетели Свидетеля. Они сознают себя прежде всего именно свидетелями, и притом поставленными,—даже рукоположенными от Бога, прежде всех других свидетелей: «Бог воскреси Его (Христа) в третий день,—благовествует апостол Петр сотнику Корнилию,—и даде Ему, явлену быти, не всем людем, но нам, свидетелем преднареченным [собственно: хиротонисованным] от Бога—μάρτυσιν τοις προκε χειροτονημένοις υπό του Θεοΰ» (Деян. 10,41), и называют себя «свидетелями»—μάρτυρες (Деян. 2, 32; 3, 15) воскресения Христова. Дело апостольства есть свидетельство. И потому, когда в апостольской среде возник вопрос об избрании апостола на место отпавшего Иуды, то нового апостола ставили вовсе не просто как проповедника, а именно как «свидетеля воскресения» Христова—μάρτυρα της αναστάσεως αύτοϋ (Деян. 1, 22), да и самое благовествование, т. е. Евангелие, было свидетельствованием именно фактичности, действительности Христова воскресения. Подобно этому и Анания, первый из христиан, пришедший к ослепшему Савлу, с убеждением креститься, определяет новообращенному предстоящий ему подвиг как дело свидетельствования: «Будеши Ему [Христу] свидетель— μάρτυς—у всех человеков» (Деян. 22, 15). А явившийся Павлу в Иерусалиме Господь предсказывает: в Иерусалиме «не приимут свидетельства твоего, еже о Мне» (Деян. 22, 18). В свой черед Павел называет Господу первомученика Стефана «свидетелем—του μάρτυρος» (Деян. 22, 20) Его. Таким образом, понятие и термин μάρτυς выходит з а пределы собственно апостольского круга и распространяется на всех благовестителей новой жизни: это уже третий концентр свидетельства, третья ступень, если за первую считать Самого Господа. Он называет убитого Антипа Пергамского Своим верным свидетелем—о μάρτυς о πιστός Μου: «Антипа, свидетель Мой верный, иже убиен бысть в вас» (Откр. 2, 13). Свидетели ставят новых свидетелей, и площадь основания свидетельской пирамиды, по мере удаления от вершины, все возрастает.

<7.) Свидетельская кровь, разливаясь, рождает новые свидетельства. Но это не потому,—как хотели бы спсихологизировать историки,—что происходит психическая эпидемия мученичеств, которую пытаются сравнивать с заразою флагеллянтов, крестоносцев и другими; как хорошо известно, Церковь сурово порицала жажду страданий, так таковых, искание смерти, опьянение мученичеством, сомнамбулическое устремление к мученичеству или экзальтированный вызов пыток и смерти, подобные монтанистским и донатистским. Не то, чтобы этого никогда не бывало; но, поскольку случалось изредка, рассматривалось именно как болезнь духа и резко осуждалось как перестановка понятий и подмен объективной духовной ценности—свидетельства—субъективными состояниями, т. е., говоря языком позднейшей аскетики, как явление духовной прелести. В мученичестве, под каковым словом должно разуметь только церковное мученичество, было влечение не к крови и к страданиям, всегда нетрезвенное, всегда лихорадочно исступленное и содержащее в себе жестокую чувственность самоистязания, а—тяга к новой, высшей реальности, ощущение в себе прорастающих семян иного бытия: «ибо семенем жизни стала смерть Христа» [Св. Кирилла Александрийского,—Толкование на Иоанна, XII, 24]{849}. Открылась новая жизнь, и, по мере распространения этого семени, ширится круг людей, причастных к опыту вечной жизни, и все в большем числе представителей рода человеческого возникает ощущение бытия более полного и более крепкого, нежели самый мир.

Центр тяготения переместился в сознании: возрожденная душа внезапно принимает новую форму равновесия своих элементов; не земля, а небо теперь влечет к себе, и мученики не от земли бегут, а устремляются к небу. Разливается в связи с этим преизбыточное богатство духовных дарований, законы бытия земного оттесняются, или, точнее сказать, просвечивают золотым содержанием иной жизни и сами делаются иными; невольно вспоминаются тут излюбленные в катакомбном искусстве fondi d'oro {850} — сосуды темно-зеленого стекла со впаянными внутри него, залитыми им прорезными изображениями из тонких золотых пластинок: сквозь толщу стекла мерцают священные символы, так близко от нас и, вместе, сокровенные, совершенно недоступно от возможности коснуться их. Век мученичества озолочен почти прильнувшим к земле небом. Мученические акты испещрены яркими видениями, непрестанными откровениями и озарениями, и самая атмосфера этого времени кажется пронизанной снопами только что зашедшего Солнца. Духовный мир открывается въявь. Но, в противоположность многим, как будто аналогичным явлениям визионерного характера, имеющим сложение хрупкое и призрачно-субъективное, эти видения плотны и имеют четкость подлинной онтологии: в их реальности при чтении записей того времени усомниться не приходит в голову.

Наиболее пронизанная веянием мученичества и токами мученической крови—из новозаветных книг—Апокалипсис—наиболее же насыщена и явлениями духовной реальности, здесь особенно разительной и особенно явной и яркой; тут они—не туман или пар, а камни-самоцветы и стеклянное море, смешанное с огнем,—самое твердое, что есть в бытии, и самое прозрачное,—сгущенные и оплотневшие в земных недрах лучи Солнца. И убедительность того берега жизни все укрепляется каждой новой пролитой каплей мученической крови. Кровь мучеников, привитая Кровью Христовой—этим семенем вечной жизни,— сама становится семенем, согласно знаменитому изречению

Тертуллиана: «Semen est sanguis christianorum»{851}. И, попадая в сердце, это семя производит брожение крови или, точнее, преображение, и тогда оно само, ассимилируясь, будит таящееся во всякой душе ощущение иного бытия начала и влечение переплыть к иному берегу. «Ни видимое, ни невидимое—ничто не удержит меня прийти к Иисусу Христу. Огонь и крест, толпы зверей, рассечения, расторжения, раздробления костей, отсечение членов, сокрушение всего тела, лютые муки диавола пусть придут на меня,— только бы мне достигнуть Христа» [Се. Игнатий Богоносец,— Послание к римлянам, гл. 5.— Послания св. Игнатия Богоносца в рус. перев. прот. П. Преображенского. СПб., 1902, стр. 80].

Но не надломом или надрывом, не безысходностью и тоскою, не пресыщенностью и скукою от суеты жизни, какими была проникнута жизнь культурного мира, современного мученику, дышит это искание жизни иной. Нет, тут полновесное ощущение иного бытия уже дано, глубоким невозмущаемым миром, «свышним миром όίνωθεν ειρήνη»{852}—просимым нами в ектениях, в котором—спокойствие, самообладание, эллинская ясность и, главное—ни с чем не сравнимый свет радости и праздничного ликования. Некоторым намеком на ту полноту бытия, которою жили эти первые круги свидетелей Христовых, звучит доныне еще неумолкаемая музыка в местах их погребений, в катакомбах.

«Едва мы вошли во тьму катакомбы,—рассказывает один из посетителей,— вдруг нахлынуло чувство радостное, умиленное, благоговейное, ноги сами собою опустились, и я, в несказанном восторге, стал целовать камни и землю и плакать обильными, облегченными, освобождающими слезами. Сбылось то, что я предчувствовал по далеким книжным вестям. Безмолвная, почти немая тайна первохристианства вдруг безмолвно и немо открылась сердцу, и самая «суть» катакомб стала такой близкой, такой понятной, такой родной. Я всем существом ощутил мир, мир, превосходящий всякое разумение, мир, который благодатными волнами бил в мою душу из этой массы безвестных, смиренных могил. Близкие останки ребенка [погребенного в катакомбах] таким победным уверением говорили, что нет смерти, нет печали и воздыхания, есть одна беспримесная, беспредельная радость. В то время как монах [проводник] далеко впереди давал объяснение моим спутникам, я шел сзади, и немое чувство мое стало находить разумные «внутренние слова». Массы божественно-идиллических черт, которыми полна древняя христианская письменность, пришли мне на память и все синтезировались в словах Минуция Феликса: «Мы ожидаем весны нашего тела»{853}. Нет слов, которые бы лучше передавали впечатление от ликующей тишины, от умопостигаемого покоя, от беспредельной умиренности первохристианского кладбища. Здесь тела лежат, как пшеница под зимним саваном, ожидая, предваряя, пророчествуя нездешнюю, внемирную весну Вечности. Первые христиане знали какую-то особую гармонию религиозного чувства, на них почил какой-то особый луч до-мирной божественной славы. Они были свидетелями и участниками кратковременного благодатного абсолютного мира между Землей и Небом. В их кратких, обрывочных надписях, в их младенчески-чистой символике, в их простых и глубоких видениях сквозит тайна постигнутой, совершенной и разделенной Обрученности...

...Почти целые три века посеянное Словом зерно сохраняло свой первоначальный облик, лежало «одно», пребывало как истинный дар Божий, как беспредельное чистое счастье! Все нечистое человеческое сгорало в вольном и светлом порыве кжертве, в вольной устремленности к мученичеству, в постоянной готовности пострадать за Имя Христово... Они горели энтузиазмом, пылали тайной примирения с Небом, тайной новых обетований...

Первые христиане любили цветы. «Кто может подумать, что мы пренебрегаем цветами,—говорит Октавий у Минуция Феликса,—которыми дарит нас весна, когда мы срываем розы и лилии и все другие цветы приятного цвета и запаха? Их мы расставляем перед собою. Из них сплетаем себе венки на гол.рвы»{854}. По внешней видимости, эта любовь к цветам—как у язычников. Но, на самом деле, эти венки из цветов сливались в первохристианском сознании с венцами мученическими. От этих венцов нет возврата к язычеству, и — прямой переход к добровольному внутреннему мученичеству аскетов и пустынников... Да, христиане «любили цветы», но любовью новой, неведомой античному миру, любовью поглощающей и преображающей, и, когда пришли времена, христианство породило новую эпоху в истории искусства...» [Вл. Фр. Эрну— Письма о христианском Риме. Письмо третье. В катакомбах св. Каллиста. (Богословский вестник, <1913, № 1), стр. 105—109)].

Мученическое свидетельство Христа с древнейших времен стало в Церкви, по вполне понятной причине, типическим, как наиболее внятное взаимопроникновение покрывающих друг друга человеческого подвига и вечной ценности. Всякий подвиг церковный есть, по разуму церковному, свидетельство мученического типа и под этим углом зрения понимается; а если бы не был таковым, то не мог бы быть и церковным, как не являющий собою символа — живого взаимопроникновения двух бытий. Мученичество, в более прямом смысле слова, есть такой символ более бесспорный, внешне доступный менее тонкому зрению, и потому с древнейших времен в увещаниях и назиданиях к подвигу христианской жизни отправною точкою мысли, неизменною мерою оценки обычно применялось понятие мученичества. Все пути к небу измерялись именно этою мерою, почему самое понятие мученичества-свидетельства, сохраняя неизменною свою ось, получало очертания весьма различные.

<8.) «Сколькие и какие поминаются ныне [т. е. в Неделю всех святых] святые?»—спрашивает себя преподобный Феодор Студит в Слове, обращенном к монахам, и тут же отвечает: «Бесчисленны святые Божии, свидетели истины Божией и мученики, кои верно сопротивлялись враждебной ей [именно ей, а не им] силе тиранов и всякого рода мучения претерпели мужественно и с радостью: огнь, мечи, зверей, колеса, когти железные и все другое, что могла придумать злоба, почитая муки утешением и пролияние крови радостию,—и в сем убеждении ходя по разженным углиям, кровию угашая костры горящие, и многое совершая в своем естестве, что превышало естество, и поражая тем тиранов и царей,—во свидетельство чего?—Того, что Иисус Христос есть Сын Божий, и что о имени Его даруется жизнь вечная, как написано. Но одни ли только те суть свидетели истины, кои кровь пролили?—Нет; таковы и все божественною жизнию пожившие, о коих св. Апостол говорит, что «они проидоша в милотех, и в козиях кожах лишени, скорбяще, озлоблени: ихже не бе достоин весь мир, в пустынях скитающеся и в горах и в вертепах и в пропастех земных». И немного ниже: «толик имуще облежащ нас облак свидетелей, гордость всяку отложше и удобь обстоятельный грех, терпением да течем на предлежащий нам подвиг, взирающе на начальника веры и совершителя Иисуса [,Иже вместо предлежащия Ему радости, претерпе крест, о срамоте нерадив, одесную же престола Божия седе]» (Евр. И, 37—38; 12, 1—2). Видишь, как он называет мучениками и всех любителей преподобия, прискорбную произвольно проводящих жизнь с терпением? Таким образом, братия,—обращается Студит к монахам,— и мы причисляемся к мученическому сонму: ибо и мы тем, что любим и терпеливо проходим многоскорбный путь крестоносной жизни, тем, что храним обет девства и не отрицаемся многих борений нам стоящего послушания, свидетельствуем, что Иисус есть Христос Сын Божий, свидетельствуем, что есть суд и воздаяние, свидетельствуем, что должны пред страшным судшцем Христовым дать отчет о том, как жили, противостоя диаволу, Христову врагу, который мучит и бичует нас приражениями худых помыслов и смертоносных похотей, понуждая отрещися от Бога [...] Но мы, как свидетели Христовы, еще будем давать доброе свидетельство, еще продолжим доброе исповедание исповедывать, радуясь со всеми святыми, что сподобились свидетельствовать о Христе, не преклоняя колен перед ваалом, т. е. не склоняясь на похоти плоти и другие греховные сласти; не будем верить врагу, когда он будет подлагать {предлагать] нам помыслы отречения от послушания, но будем доблестно [добросовестно] противостоять ему, будучи поражаемы, но не побеждаемы.—Какой плод такого мученического свидетельства, вы знаете; знайте, что свидетели Христовы, свидетельствовавшие о Нем всем, и за истинное свидетельство неимоверные муки понесшие, в будущем веке сонаследниками Его объявлены будут, как говорит Апостол: «Егда же Христос явится, живот наш, тогда и вы с Ним явитеся во славе» (Кол. 3, 4). С ними и мы, до конца жизни продолжив свидетельство свое, да сподобимся получить вечные воздаяния и со Христом во веки пребывать в веселии и радовании» [Св. Феодор Студит. Наставления монахам, 233 (по Migne. Т. 4, параг. 10). Добротолюбие в русск. переводе, дополненное, т. 4, изд. 2-е. М., 1901, стр. 433—435].

В церковном сознании, мученики—святые; но можно не менее твердо сказать и обратное,— что святые—мученики. Подвиг христианской жизни, какова бы ни была она по своим внешним условиям, внутренно есть всегда мученичество, ибо есть отрывание себя от сего мира во имя иного мира. Бывает: среди тока мутной воды тянутся в реке струи иные, прозрачные, от горного ключа, не смешивающиеся с окружающей мутью; таково, например, слияние у Мцхета двух Арагв, Белой и Черной. Так в христианском подвижнике текут прозрачные струи жизни будущего века, воды живой, хотя сам он—еще в мутных водах истории. Но это хранение себя от мути есть мученичество, как свидетельство самым подвигом жизни о наличии чистых струй. Святой есть μάρτυς,— и воистину άγιος, в разъясненном ранее смысле. Он — в мире, но не от мира{855}. Он сердцем своим уже вышел из мира, он уже стал ему трансцендентен. В горных местностях, когда все еще тонет во мгле, вдруг загорится снежная вершина, своей светоносной точкой свидетельствуя о реальности солнца, хотя нами непосредственно и невидимого. Так и святой, хотя и немощный человек, самым существованием своим есть свидетель духовного мира, живое свидетельство тайн вечной жизни; не потому, что говорит он о ней—верим мы ему, а потому, что сам он, и без слов, есть доказательство предмета нашей веры. Святой подобен записи слова Божия: согнивающему пергаменту, или мягкому и плавкому воску, или истлевающей, воспламеняющейся, рвущейся и мнущейся бумаге доверены слова Божественного откровения. И, однако, в этом непрочном и недолговечном веществе подлинно живет вечная Истина, им и через него является миру. Так в святом: не на коже животных, не на пчелином воске и не на бумаге здесь пишется Откровение Божие, а на еще более изменчивом, еще более непостоянном человеческом сердце. Но это откровение написано здесь—«невозможное человекам—возможно есть Богови»{856}—и святой стал живым свидетельством славы Божией, распискою завета между Богом и миром. Повторяю, не потому, что святой г о в о ρ и т, он есть свидетель и свидетельство, а потому,—что он есть святой, потому, что он живет в д в у χ мирах. Потому, что в нем мы видим воочию чистые струи вечной жизни, хотя и текущие среди наших мутных и земных вод, губящих жизнь. Среди мертвых вод истории,—и все-таки живой,—вопреки стихиям мира сего, или, точнее, единой стихии, имя которой Разрушение, Порча, Расстройство, Беспорядок, Уничтожение, Хаос, Смерть, а на языке натурфилософии и физики— Энтропия. И потому святой самим собою свидетельствует, что есть Источник силы противоположной—Жизнь.

«Мнози вероваша в Онь [во Христа] от самарян, за слова жены [самаряныни] свидетельствующия—μαρτυρούσης» (Ин. 4, 39),—повествует евангелист Иоанн. Но когда они увидели Господа, то говорили самарянке: «Яко не к тому за твою беседу веруем: сами бо слышахом, и вемы, яко Сей есть воистину Спас миру, Христос» (Ин. 4, 42). Так и мы можем сказать и говорим, а если не говорим, если не умеем сказать, то погрешаем,—говорим святому, по слову чьему мы обратились к вере: «Уже не за твою беседу веруем: сами ведь слышали и знаем, что Иисус есть воистину Спаситель мира,—Христос»;—а это знаем потому, что услышали в святом, увидели в нем не только возвещающего, но и святого,—в нем самом усмотрели жизнь вечную, сквозь его личность замерцал нам живущий в нем и вообразившийся в нем Христос {857}; на текучем естестве человека прочли письмена вечной Истины. В святом, как в книге, мы читаем Слово Божие и видим Его животворность. И, прочтя, мы уже не его беседе верим, а сами услышали и сами знаем, что есть источник воды живой.