Работы 1903-1909 гг.
Колико б было то Полонию бесславно, Когда б он сон сказал тебе за дело явно!
Офелия наконец верит, но отказывается от брака:
Она еще жива; он ищет уж другой,
но Полоний, «злодей», высказывает сентенцию:
Подобье таковым младенцы рассуждают,
Которы все дела грехами поставляют,
И что безумие жен старых им втвердит,
Все мыслят, что то им в них совесть говорит.
Офелия резонится, но тогда начинаются иные разговоры:
Когда полезные советы я теряю,
Ты дочь, а я отец; так я повелеваю.
Однако дочка высказывает готовность пострадать за Гамлета. В этот момент вбегает последний с обнаженной шпагой и с криком: «Умрите вы теперь, мучители, умрите!» и требованием к Офелии: «Сокрой себя от Гамлето- вых глаз!» На последнее Офелия с неподражаемым хладнокровием заявляет весьма резонно:
Что сделалось тебе? И для чего мне крыться?
Что так понудило тебя на мя озлиться?
Гамлет отделывается восклицаниями и, на просьбы Офелии хоть из жалости утешить ее, будто передразнивая Шекспировского, отрезывает:
Нет жалости во мне немилосердном,
И больше не ищи любови в сердце твердом.
Затворены пути лучам очей твоих,
Не чувствую уже заразов дорогих.
Смотри, в какой я стал, Офелия, судьбине:
Я всеми напоен свирепостими ныне.
Нет надобности продолжать пересказ, так как и приведенное достаточно поясняет, в чем дело. Кончается трагедия успешной местью Гамлета и браком его на «дочери Полониевой»; добившись вожделенной цели, она обращается к принцу со знаменитой фразой:
Ступай, мой Князь, во храм, яви себя в народе,
А я пойду отдать последний долг природе[437]
причем под «долгом природе» надо понимать прощание с телом отца. — «Гамлет», кончающийся браком! Хочется сказать, что это — contradictio in adjccto[438]. Сущность «Гамлета» трагична. Трагическая катастрофа предваряет действие, — на ней все основано, ею все определяется. Трагичен каждый момент в действии, не исключая и перекидывания шутками, как например, в сцене на кладбище; каждый момент оттенен этим началом до начала[439] ‚ катастрофой родового сознания, которая находит себе внешний образ в семейных несчастиях датского королевского дома. Величавым трагическим пафосом веет развязка «Гамлета», и вовсе не потому только, что там умирают, а главным образом потому, что и она — не преодоление, не победа над раздвоенностью сознания, которая лежит в основе всего действия.
Еще до начала, до первого действия сцена затянута черным сукном, и траурное убранство не снимается даже после окончания пьесы. Еще до начала пьесы гибель героя неизбежна, и в этом–высшая правда, в этом- умиротворение. Недаром Гейне звал драмы Шекспира «светским евангелием»[440]; недаром он видел в них «откровение тайн природы». Это — потрясающие откровения глубинной жизни мира, и ни одна буква, ни одна йота не может быть изменена в «Гамлете» безнаказанно.
Конечно, сценические условия имеют свое право — требовать изменений в пьесе; но эти требования обусловлены не внутренним смыслом произведения, а совершенно внешними и чуждыми эстетике соображениями. Вильгельм Мейстер, т. е. сам Гете, изменил текст «Гамлета» для сцены; но с какой болью делает он этот сценарий, и как осторожно, о сумароковской развязке уже предусмотрено. Помните?: «…я не могу оставить Гамлета в живых, когда вся пьеса ведет его к с м е ρ τ и… Публике хотелось бы, чтобы он остался в живых… Я охотно готов оказать ей всякую услугу, но это совершенно невозможно» — так же невозможно, как врачу невозможно спасти от смерти больного, умирающего от хронической болезни, — невозможно несмотря ни на слезы окружающих, ни на честность или на полезность больного для общества[441].
Целостность «Гамлета» — единство всего произведения–даже в читателе или зрителе неподготовленном, читателе, узнающем впервые «Гамлета», пробуждает неизгладимый и потрясающий своей силой трагический пафос. Может быть, потребуется немало работы, чтобы осмыслить его, чтобы иметь возможность ответить себе или другому, в чем секрет этого трагизма; может быть, это даже останется неуяснимым и тем более не оправданным философски для данного читателя. Может быть. Но непосредственное впечатление трагического столь сильно, что даже малознакомый с эстетическими формами не задумается назвать «Гамлета» трагедией. Однако, это не потому трагедия, что тут умирают. Нет, ибо тогда и фарс, который заканчивается нежданным избиением всех действующих лиц был бы трагедией. Трагичность не в гибели, а во внутренней необходимости этой гибели, в подготовке ее всем предыдущим, а гибель не в смерти, а совсем в ином. Не случайно, механически обрывается жизненная нить героя, и гибель его — как последнее звено цепи, скованной из ряда ситуаций. Именно потому и производит «Гамлет» впечатление трагического, что он органически целен, что к гибели ведет не случайная причина, а та самая сила, которая обуславливает собою весь ход действия, что пьеса — постепенная гибель, что трагедия «Гамлет» — сама гибель[442]. В этом–секрет того обаяния, которое имел и имеет «Гамлет», от своего создания и до наших дней. Бывали, конечно, отдельные голоса, вроде Фридриха Великого, «коронованного материализма», для которых произведения Шекспира — «странные чудовища английской сцены, которые преступают за пределы всякого вероятия и всякой пристойности». Но это было исключением, обусловленным предвзятыми теориями, а эстетика не может заниматься тератологией[443] ‚ она занята нормальными эстетическими восприятиями.