Работы 1903-1909 гг.
(П. Фор)
Я видел его в слезах, когда носилось дыхание смерти, — видел радостным и игривым, как расшалившийся котенок; слышал его голосок тоненький в церкви, — слышал в лесу, среди стволов, обтянутых белым атласом. Присматривался к жизни самой обыденной; — разговаривал о самом важном для меня. Я присутствовал, наконец, при моментах сильнейшего раздражения и вспышках неудержимого гнева на несправедливость, так что рассмотрел Э. с разных сторон и вынес впечатление не расплывчатое. И всегда, серьезный или брызжущий divina levitate — божественным легкомыслием, он оставался верен себе: всегда доверчив и чист, как голубь; всегда мудр, как змея… Именно, чист и ясен, без малейшего туска и без малейшего пятнышка. Может быть, самое подходящее тут слово — девственность, девственность не в смысле παρϋενεία или αγαμία, (безбрачие), а в смысле αγνεία (беспорочность). Это — внутренняя свежесть всего существа, бесхитростная простота, душистость лесного ландыша, окропленного утреннею росою; это — прохладная кристальность горного ключа, журчащего по гранитному ложу.
У Э. почти не сходит с уст ясная улыбка, но за нею (хорошо узнал это из разговоров) — неизменная тоска по небу. Будто про эту душу сказано:
…на свете томилась она,
желанием чудным полна…[539]
Однако не подумай, что тут что нибудь бледное и фарфоровое. Нет, — ничего подобного: здоровее тебя со мною и уравновешеннее. Нет в нем наших издерганности и надломов, — растет под благодатным воздействием, как снежно–убеленная лилия распускается под омытым
солнцем, и сама не знает о своей благоуханности… Э. представляется мне не иначе, как в широкой белой одежде, из грубой льняной ткани, мерцающей матово- жемчужно. Вспоминается (пишу тут же: все равно, порядку в письме не более, чем в Коране) одна из наших прогулок зимою. За деревней была полная тишина, и только похрустывал под ногою наст. Солнце было недалеко от заката; на неровной настовой корке трепетали световые пятна. Казалось мне, что бесконечно–милое солнце засыпает путь, навстречу Э., лепестками чайных роз. Снежная чистота, а над нею–свет, тепло и аромат, — подумалось тогда, — да это характеристика моего соседа. Ведь не то, чтобы он не ведал добра и зла. Далеко нет. Но в каждом слове у него сквозит, что постоянно–б ы в а ю щ е е, fiens, в нем бесповоротно преодолено вечно–с у щ и м, спѕ. Ясным солнцем он стоит над копошащимся хаосом, осиянный; и не хочет знать его, покрывая всю действительность серебряными ризами, — живя в той действительности, где уже нет хаоса, а есть Благо, да зло, которое будет просто уничтожено. Над Э. же–ή πάντων Βασίλισνα[540]. Мне трудно без феософических терминов выразить свое впечатление. Может быть короче всего сказать, что в нем Μήττ)р ΰεών[541] безусловно подчинена Μήχηρ ΘεοΟ[542], всегда рождающая и никогда не имеющая устойчивого Жена — единожды родившей Девою. Он — под особым и специальным покровительством Пречистой, вполне прикрыт честным омофором Ее, так что даже нечистое очищается около него.
Припоминается: в катакомбной стенописи голубь был символом Духа святого, невинной души и мира. Теперь мне понятно, какую связь имеют в переживании эти три аспекта единого символа: Освящающая Сила, освященная душа и состояние умирен- ности, как результат освящения. В переживании эти три момента нераздельны, хотя и не сливаются между собою; только для рассудочного рассмотрения, как и всегда, единый символ голубя раскалывается на три несовместные аспекта.
Мир души -вот что нужно оттенить в Э., реализовавшем слова «нашего» Святого, апокалиптического Серафима: «Радость моя, радость моя, стяжи мирный дух, и тогда тысячи душ спасутся около тебя!» Вот именно, радость моя, нечаянная радость моя. — Мир духа–не нирвана, наоборот, это — повышение жизненного пульса, так что и радость с горем становятся
интенсивнее, и все впечатления конкретнее и сочнее. Но сознание всякий раз допускает в себя только осиянную сторону их и не дает врываться хаосу. Для Э. зло не степень и не абстракция, оно — реальная сила; однако мы никогда не должны допускать его в сознание, как нечто имманентное ему, а должны всегда относиться ко злу как к чему то безусловно чуждому и внешнему, с викингской яростью нападать на него, устремляясь копьем, но не переживать, как реальность, — одним словом, относиться ко злу, как Кант — к вещи в себе, т. е. видеть в нем «предельное понятие», отрицать которое не должно, но исследовать которое невозможно, оставаясь имманентным области добра.
Вижу отсюда, что улыбаешься: «Зафилософствовался, и опять начинается всегдашняя «вода на облацех»». Возвращаюсь к удовлетворению твоей просьбы. Еще одно восприятие, — думаю, самое характерное. Когда смотришь на Э., то видишь (нарочно подчеркиваю это слово, чтобы ты не принял его за метафору) — видишь какое то сияние. Мне хотелось проверить свое впечатление, и как то недавно я нарочно смотрел на Э. целый день, не сводя глаз. Какая лучистость, какая благодатность, даже, когда он говорит несуразное (случается и это). От лица и, в особенности, от глаз, исходит что- то, — тихое, ясное и лучезарное ч τ о–т о, — то разгораясь сильнее, то почти угасая. Не знаю, как определить эту благодатную силу, но ближе всего она сродна со спокойным светом. Понимай, как знаешь: лучше не могу выразить. Но помни только, что я говорю о действительном восприятии, простом, как звук, а вовсе не так называемыми в нашей публике «поэтическими сравнениями»[543] [544] [545].
Одним утром, когда я лежал еще в полусне, мой друг разговаривал в соседней комнате с проворовавшимся мужиком м убеждал его покаяться, говорил о мучениях совести. Ты знаешь, как нестерпимы для меня всякие наставления и как выводит из себя морализирование. Навязчивость их, их неделикатность и обычное неуважение к живой личности во имя «принципа» и схемы заставляют из одного только протеста поступить наоборот. Но тут… тут впервые, может быть, я услышал голос «власть имеющего». Такая убежденность в силе добра звенела с каждой нотой его голоса, столько жгучей любви, столько бесконечной бережности и уважения к личности было в его речах, — простых и безвычурных, что я был потрясен и уничтожен. Тут я окончательно убедился, что между нами и ним — пропасть, которой не перескочить без особой благодатной помощи, — не перескочить никакими стараниями, никакими совершенствами. Но, в неудержном благоговении, стирался всякий след гордости пред этим существом высшей породы, умолкали последние отголоски протестов: «почему он, а не…», «но, может, всякий мог бы достигнуть, если бы…» и т. п. Только овеивала чистая, бескорыстная радость, — радость, что есть предо мною живое существо, качественно иначе воплощающее идеал, что добро перестает быть объектом одного только внутреннего созерцания, и становится реальной силой, проницает телесность, вспыхивает во всем организме Э. исступленно–сияющей красотою. Я могу органами чувств воспринимать красоту–добро, осязать, видеть, слышать ее, — впивать то, что неизмеримо, качественно, существенно выше меня!
Мне приходилось наблюдать действие Э. на других. Видел я, как рыдал испачкавшийся и изгадившийся фабричный, при виде этой красоты духа оглянувшись на себя в глубокой тоске; видел еще многое другое. Но я знаю больше. — Однажды Э. и я были вынуждены прождать со сторожем при вокзале всю холодную ночь в ст0- рожевой будке. Обессиленный двумя бессонными ночами и иззябший, я невольно опустил голову на колени своего друга и заснул. Во сне он явился мне, сияющим, как Архангел, и я знал, что он отгоняет от меня все злые силы. Может быть, в эту холодную НОЧЬ, голодный и измученный, я впервые за всю свою жизнь был безусловно спокоен. Мне казалось, что я плаваю в нежно- сияющем море благодати; будто неземная сила льется в помощь мне широкими потоками света, баюкает и оживляет меня, наполняя светоносною водою живою все существо… После того вот уже прошло несколько месяцев, но до сих пор звучат в ушах у меня отголоски какой то все–умиряющей музыки, до сих пор еще разрывается грудь от радости, и восторг душит меня. До сих пор еще чувствую струю благодатной силы.
О счастье, счастье! Я видел Ангела–хранителя, — и ничего более осязательного я никогда, ни во сне, ни наяву не видал. Этот сон поднялся над явью и сновидением, дал такую реальность, которой не отнимут у меня все разрешители действительности во мнимость… Никогда с такою силою не волновало меня прошение: ‹Ангела мирна, верна наставника, хранителя душ и телес наших, у Господа просим»[546][547], как теперь, — никогда не звучал с такою победною надеждой ответный возглас лика: