Избранное. Проза. Мистерии. Поэзия

Мистическое действие было совершенно перевернуто. Мир не выполнил своего предназначения быть спасенным даже во времени, потому что Церковь не выполнила своего предназначения в мире. И Церковь не победила мир, Церковь не проникла в мир, Церковь не спасла мир во времени, потому что Церковь исторически не узнала, не признала, не познала мир. Я говорю исторически, а не изначально, постоянно, в основании. Иисус пришел, чтобы основать, чтобы спасти (весь) мир. Он не был ни мирянином, ни священником. Я имею в виду, что он не был таковым исключительно. Он не был исключительно и собственно мирянином. Он не был исключительно и собственно священником. Вопрос, если можно так выразиться, об этом не стоял. Он был вместе и по-настоящему священником и мирянином, одновременно, нераздельно, неразделимо. То есть вместе, нераздельно, неразделимо то, что с тех пор (после разделения) мы назвали мирянином и что с тех пор мы назвали священником. Но, по существу, тогдашнее мистическое действие, изначальное христианское действие было действие, которое шло к миру, а не то, которое шло от него. Мир бесспорно был объектом. Церковь, то, что стало Церковью, была материей и пищей, материей, из которой состояла, материей, откуда шла пища. Если сохранять, забегая вперед научно, забегая вперед исторически, предвосхищая в истории, впрочем, не имея на то права, эти два антагонистических слова, мир, Церковь, эти два школьных термина, то можно сказать, что изначально, институционально, в основе, по основанию Церковь вовсе не была тем, что шло против мира, что избегало мира, удалялось, спасалось, бежало от мира; напротив,

в каком-то смысле Церковь, если позволительно уже употреблять эти учебные, схоластические, школьные термины, Церковь есть то, что идет к миру, чтобы его питать. Равно как и действие культуры, я имею в виду античной культуры, есть, в сущности, тоже питание, а не запись; питание человека и гражданина текстами и другими памятниками античности. Так и мистическое действие, христианское действие есть, по сути, мистическое питание, а не научная, историческая запись; кормление, насыщение, питание человека и христианина словом и телом, плотью и кровью. Это физическое кормление, это мистическое кормление вовсе не делалось против мира. Наоборот, оно шло к миру. Поскольку оно было кормлением, питанием мира, так сказать Церковью, так сказать тем, что стало Церковью. Изначально, исходно мистическая жизнь, христианское действие сводились, состояли вовсе не в том, чтобы бежать от мира, отделяться, отрываться, укрываться, отрезаться от мира, напротив, они сводились, состояли в том, чтобы мистически питать мир; они шли к миру, отправляясь от того, что можно назвать Церковью; в этом направлении шел, работал, действовал механизм, техника мистического действия. Все было в средоточии, все было в источнике, разложения еще не произошло. Разложение состояло именно в разделении властей, в распределении ролей, в разделении труда. Как всегда. Возможно, оно было неизбежно. Оно было более чем пагубно. Оно было непоправимо. Необратимое само, оно перевернуло, опрокинуло, вывернуло наизнанку всю технику, весь механизм мистики. Однажды, с того дня, с тех пор появились мирянин и священник. Был сделан разрез, который так и не зарубцевался. И некая гордыня, особая гордыня, собственная гордыня, профессиональная гордыня помешала увидеть, что такое Церковь и церковность. Вместо того чтобы увидеть, что она такое, что это крайнее средство,

быть может, необходимое, ставшее, сделавшееся необходимым, быть может обязательным, без сомнения неизбежным, короче, что она была, и была всего лишь крайним средством, лекарством, и что, следовательно, это уже само по себе свидетельствовало о болезни, о состоянии болезни хронической (вот случай это сказать), в этом естественно увидели, естественно пришли к тому, чтобы увидеть, из-за этой гордыни, из-за двадцати других гордынь, ибо все расклассифицированное, все разложенное по полочкам, все разделенное по видам всегда исполнено гордыни за свой вид, за свое подразделение, пора сказать, в конце концов в этом увидели совершенствование. Изначально, в принципе, в основании мирское и церковное еще не были разделены, ни теоретически, ни практически, не были еще разведены. У них не было своих отдельных судеб. Ваш град Божий не был еще разрезан в длину на два удела расщелиной, перегородкой. Ваш вечный град еще не был расколот надвое в длину, во времени и в вечности. Мир был объектом; тем, что надо (было) спасти. Церковь, то, что напоследок должно было стать Церковью, после разделения, расстановки по видам, была материей и силой, была живым источником. Из этого источника текла неисчерпаемая струя жизни, захватывала мир, орошала мир, затопляла мир; питала мир; питала мирское. Это было по сути своей действие жизни, питание, мистическое действие. Из мистического источника неисчерпаемая струя мистической жизни текла, орошала мирское, питала мирское. Спасала мирское. Единое движение шло неизменно в одну сторону, бесконечно плодоносное, неисчерпаемое; от Церкви к миру, то есть от того, что напоследок стало Церковью. Иисус пришел не для того, чтобы покорить Себе мир. Он пришел, чтобы спасти мир. Это совсем иная цель, совсем иное действие. И Он пришел не для того, чтобы отделиться, удалиться от мира. Он пришел, чтобы спасти мир. Это совсем иная метода. Понимаете (друг мой), если бы Он хотел удаляться, удалиться от мира, Ему достаточно было не приходить туда, в мир. Это было так просто. Таким образом Он бы удалился от мира заранее. Это было бы прекрасней всего. Это был бы прекрасный случай. Если бы речь шла о том, чтобы удаляться от мира, удалиться от мира, у Него не было бы более прекрасного случая, как оставаться сидеть одесную Отца. Так Он бы оставался в покое. Он бы сидел спокойно одесную Отца и так удалялся от мира, в каком-то смысле, как вы никогда не удалитесь, бесконечно больше, чем вы когда-либо удалитесь. Если бы Он хотел удалиться от мира, если бы такова была Его цель, это было так просто, Ему достаточно было не приходить в мир. Века еще не открывались, дверь спасения еще не была открыта, великая история не начиналась. Если пунктом назначения для Него было вовсе не быть в мире, тогда Ему достаточно было просто не отправляться в путь, ведь это и было в точности Его место до отправления. Это движение по кругу было бесполезно. Но Он пошел в мир, наоборот, Он пошел в мир, чтобы спасти мир. Он даже пошел туда дважды. Или, вернее, Он пошел туда только один раз, но один раз дважды, один раз в два приема. В два проявления. При двойном проявлении одного намерения. Впервые, первый раз, первым движением, совершая бесконечное движение, бесконечное действие, бесконечное продвижение, как бесконечный прыжок, как Бог Он сделался человеком, et homo factus est, что, согласитесь, друг мой, не очень похоже на способ удалиться от мира. Быть может, это был скорее, наоборот, бесконечный способ в него войти, в самую гущу, быть там, внедриться в него, воплотившись. In corpus; in carnem. И позволительно сказать, что никто так не входил в мир. Повторно, второй раз, продолжая первый, вторым движением, продолжая первое, усиливая его, в ту же сторону, в том же направ

И это очевидно были именно вхождения.

[Два семейства священников]

Поэтому и те, и другие — не христиане, так как сама техника христианства, техника и механизм его мистики, христианской мистики, вот в чем; это вложение одной части механизма в другую; это соединение двух частей, особое вложение; обоюдное; единственное; взаимное, нерасторжимое; неразрушимое; одного в другое и другого в одно; временного в вечное и (прежде всего, то, что отрицается наиболее часто) (что на самом деле всего чудеснее) вечного во временное. Потому все, и те, и другие, —

не христиане. Понять, какие, кто, из тех и других, кто из них менее христианин, — задача очень трудная. Всегда трудно, и почти невозможно, увы, понять, кто менее христианин. Мне кажется, это задача (пре)выше истории. При всей своей некомпетентности я, к несчастью, склонна думать, что наименее христиане — священники. Тот, кто хочет вынуть вечное из временного, может впасть всего лишь в некую разновидность материализма (раз мы условились, раз условлено, что он в него впадает), в грубый и, как говорится, самый низкий материализм. Это не такая уж большая опасность. Я хочу сказать, что это не какая-то особенная опасность, не, так сказать, беспредельная опасность.

У материализма есть своя мистика. И даже, у него даже, из всех философских систем, быть может, больше всего мистики, он в ней безусловно больше всех нуждается, ему ее больше всех не хватает. В каком-то смысле. Но это мистика особого рода, и она не (очень) опасна. Она не притягивает, не очаровывает нежные души, беспокойные души (или слабые души), глубокие души, она не влечет к себе души подлинно мистические, души подлинно (предназначенные к христианству, души христианские заранее, пред-христианские. Она не вредит, она безвредна по самой своей грузности, грубости. Так что она, относительно, не очень опасна. Все другое есть, наоборот, противоположная мистика. Мистика, та, которая отрицает, та, которая отрицает временное в вечном, та, которая хочет разрушить, убрать, вынуть вечное из временного, как бы более подлинно антихристианская, она впадает в или восходит к, восходит на, неважно, переходит к, переходит в, мне все равно, мистику, так сказать, более подлинно антихристианскую. Настолько это в сердце христианства, в основании, в учреждении христианства, настолько это есть основа, механизм, главный прием христианства, эта особая разновидность вложения, встраивания, это внедрение, это вкладывание, это немыслимое, немыслимо глубокое встраивание временного в вечное, меня временной, меня истории в собственную вечность. Неразрушимое, нерасторжимое, невынимаемое. Иначе люди впадают, в противном случае люди впадают в мистики особо опасные, так как они соблазняют души самые благородные, те, которые считались наиболее (пред)назначенными, (пред)расположенными, сложившимися для христианского призвания. Иначе, в противном случае люди впадают, восходят, нисходят, поднимаются, добираются, короче, доходят до мистик особо опасных, так как они способны соблазнять души высокие, души возвышенные, души благородные, именно души дохристианские, предхристианские, души беспокойные, короче, души подлинно мистические. Иначе, в противном случае люди доходят до этих туманных спиритуализмов, идеализмов, имматериализмов, религиозизмов, пантеизмов, философизмов, таких опасных, потому что они не грубые, люди впадают в эти туманные мистики, спиритуалистические, идеалистические, имматериалистические, религиозистические, философистические, такие соблазнительные.

[Благодать еще раз заработает]

Еще раз в зыбкости современного мира, в зыбкости, ущербности современных учений, в вызывающей тщете, в пустоте, слишком явной, слишком очевидной, современного интеллектуализма, в этой ущербности, в этой вызывающей нереальности, в этой интеллектуальности, в этой бесплодности, в этой неизлечимой бесплодности, в этой тщете, в этой зияющей пустоте, в этой ничтожности, в этой самонадеянности еще раз старый ствол пустит листья и побеги, еще раз старое семя заставит работать ста

рый ствол, и старый ствол еще раз зацветет, старый ствол пустит почки, которые станут ветками, старый ствол пустит почки и цветы, плоды и листья. Еще раз заработает благодать. Еще раз она работает уже, друг мой.

[Бог утруждал Себя ради меня: это и есть христианство]

Он не нуждался в нас. И Иисусу надо было только оставаться в (полном) покое до этой центральной, осевой, средостенной части творения, до воплощения, до искупления, до Его воплощения, до Его искупления. Он был в полном покое на небе и не нуждался в нас. Почему Он пришел, почему мир начался, надо полагать, друг мой, что я имею какое-то значение, я, ничтожная женщина. Надо полагать, что развертывание времени, развертывание во времени имело какое-то значение. Надо полагать, что человек и сотворение человека и предназначение человека и призвание человека и грех человека и свобода человека и спасение человека имели какое-то значение, вся тайна, все тайны человека. Иначе, в противном случае, это было так просто, и так быстро делалось. Это было сделано заранее. Ему надо было только не сотворять мира, не сотворять человека. И тогда нет больше падения, нет больше греха, нет больше ни греха, ни искупления. Нет больше никакой истории, нет больше никаких неприятностей. Все остаются на месте. Как же я должна быть велика, друг мой, чтобы сдвинуть с места столько персон, утруждать столько персон, и (каких) великих персон. Бог, друг мой, Бог утруждал Себя, Бог принес Себя в жертву ради меня. Это и есть христианство. Здесь начинается и собирается этот механизм. Все остальное — лишь то, что Фукидид, в кругу друзей, называл чепухой; по-гречески — меньше чем ничто.

[Человечество по цене Бога]