Избранное. Проза. Мистерии. Поэзия
[Каждый христианин подражает Иисусу]
Бесчисленна […] рать христиан и святых и, следует сказать, мучеников, чьи испытания были тайными, чьи испытания не были публичными. Мы знаем как одно из самых твердых положений нашей веры, что Бог не делает разницы между теми и другими и что они приемлют одинаковые венцы. Это одно из самых твердых положений нашей веры, что мера вечная не совпадает с мерой временной; что награды и муки и венцы никоим образом не соизмеряются с нашими временными записями; что бедняк на своей постели, что самый жалкий больной может в глазах Бога (а весь христианский народ того не узнает до Страшного Суда) тайно заслужить больше, чем самые прославленные святые. […] Это не просто величие, это отличительное свойство нашей веры, что святость, что благодать действует с помощью минимума временной материи и даже никогда не чувствует себя так свободно и так естественно, как при минимуме временной материи. Столь совершенные узы связывают последний из членов с Венчанным Главой, что последний больной на своей постели допущен подражать мукам Иисуса на кресте. Последний больной на своей постели буквально подражает, действенно подражает, успешно подражает самим Страстям Иисуса, мученичеству Иисуса и других святых и мучеников.
[Закон труда]
В христианской морали и в христианской теологии закон труда не имеет более серьезного обоснования, чем повседневный труд Иисуса в назаретской мастерской. Закон труда есть закон, заповедь и в ветхом, и в новом Законе. Но насколько он непривычный, насколько новый, как и все остальное, в новом Законе. В ветхом Законе закон труда, заповедь труда вытекали, как и всякое рабство, из падения Адама. Это было наказание по справедливости. В ноте лица твоего будешь есть хлеб. Иисус, взяв на Себя, так сказать, этот закон и закон смирения, превращает их в долг любви. Так родился новый Труд. С тех пор тысячи и сотни тысяч христианских мастерских были и есть лишь подражания той назаретской мастерской. Отныне человек, таков новый закон, таков новый статус, отныне человек, который трудится, больше не каторжник, отбывающий свой срок. Отныне человек, который трудится, — это человек, который поступает как Иисус, подражает Иисусу. Повседневный труд — это уже не наказание, это уже не только наказание, это уже не в первую очередь наказание. Отныне он — подражание священному повседневному труду.
[Публичное и тайное в святости]
В святости, в деле святости публичное погружено в тайное, публичные добродетели буквально поддерживаются, питаются тайными, набираются из них. В деле святости публичное вырастает из тайного. […] Речь здесь вовсе не идет о том, чтобы отрицать различия между публичным и тайным. В святости, в деле святости они существенны. Только надо сказать сначала, что вообще в мире и в частности в деле святости эти различия почти всегда гораздо более хрупки, чем нас уверяют. Границы между публичным и тайным обычно гораздо менее определенные и менее разделенные, чем нас уверяют. […]
Тайное есть собственно материя, основа, изнанка святости. Тайное есть ее глубинная почва. Питательная среда, родная земля святости. Из тайного приходит, рождается святость. Из тайного она черпает силы. В тайном она обретает себя и возвращается к себе, домой. Из тайного святость вырастает. Публичные святые — люди частные, и публичная сторона, публичная святость — дело частное. А тайные святые — люди всеобщие, и тайная сторона, тайная святость — дело всеобщее, обычное, привычное, буквально в порядке вещей. Известно, достаточно хоть немного знать историю святых, имевших публичную миссию, чтобы понять не только то, что эти публичные святые были люди частные и что эти публичные миссии были делом частным, но что святые обычно и даже всегда считали их буквально миссиями, то есть посланничеством, так сказать, с миссиями чрезвычайными; внешними; наружными (а не только особыми); почти вне порядка вещей; скажем прямо, тяжелой работой, крайне неприятной, которую надо делать хорошо, потому что таково веление Бога, а у Него есть на то Свои причины, но которая без сомнения есть самое трудное испытание, какое только может Бог послать Своим святым. Такова была склонность, Studium, которую святые обычно питали к публичным миссиям. Жизнь святых […] и как нарочно жизнь Жанны д'Арк и во многих случаях […] жизнь Иисуса, жизнь публичных святых наполнена, так сказать, сопротивлением публичности. Известно, что публичные святые всегда испытывали страх перед самой идеей публичной миссии, перед самой ее возможностью, самим повелением, самой мыслью; что они всегда молили Бога ради заслуг Иисуса Христа и прямо и опосредованно через других святых сначала и долго и горячо и глубоко и порой неистово не возлагать на них такую миссию, что затем они всегда молили ради тех же заслуг для этих целей, для этой чрезвычайной миссии о чрезвычайной помощи; потому что они чувствовали себя не дома, выбитыми из колеи в такой публичной миссии; они даже чувствовали себя не в своих обычаях (Жанна д'Арк почувствовала и сказала это с удивительной проницательностью)
Мы знаем из всех примеров и из всех текстов, что они учащали приобщение Святым Дарам. Показательно, что они это делали не просто часто, но ежедневно. Очень показательно — это делала Жанна д'Арк. Они чувствовали себя в опасности. […]
Не случайно, не по словесному капризу, а по самой глубокой внутренней логике языка терпение есть добродетель страстотерпца. Христианские святые, публичные святые были в высшей степени такие люди, такие святые, призванные, vocati, которые, чтобы уберечь себя в крайней опасности чрезвычайной миссии, привносили в нее прежде всего, начинали с того, что переносили в нее добродетели обычные, заурядные, повседневные, привычные, подручные, virtutes manu factas. […]
Публичные добродетели были теми же самыми тайными добродетелями, ставшими публичными, получившими публичное продолжение, теми же самыми, ставшими публичными. Такой человек, как святой Людовик, был таким человеком, таким святым, который управлял французским королевством точно, ровно, строго так же, как хороший отец семейства управляет своими домашними, как христианский отец семейства управляет своей женой и своими детьми, — своим домом. […]
Потому что по сути для христианина, господин Лоде, нет ни тайного, ни публичного, все одинаково происходит на глазах у Бога.
[Замаскированный атеизм]
Нет ничего столь опасного для нашей веры, как этот замаскированный атеизм. Еще не все потеряно, далеко не все, с революционным атеизмом. Неправильно понятая милосердная любовь, факелы милосердной любви могут в нем пылать не в ту сторону, и когда-либо их повернут как надо. Но с реакционным атеизмом, с буржуазным атеизмом ничего сделать нельзя. От реакционного атеизма, от буржуазного атеизма нечего ожидать, с ним не на что надеяться. Это атеизм без искры, который не загорится, не вспыхнет никогда. Это атеизм без любви, даже без эрзаца, без подделки любви. Следовательно, это атеизм без надежды. Надежда может действовать только при каком-то минимуме любви. Надежда, свет надежды может гореть только от какого-то огня. От реакционного атеизма, от буржуазного атеизма нельзя ожидать ничего, кроме пепла и праха, потому что весь он — только смерть и прах. Это атеизм без надежды.
Да будет стыдно тому, кто стыдится. С атеизмом надо думать не только о том, как велик недостаток веры, но и о том, откуда он проистекает. То есть надо думать, надо считать, надо измерять не только вширь, географически, каково пространство общей веры, общего приятия, которого сердце, так сказать, больше не покрывает. И видеть и считать и измерять то, что оно еще покрывает, и арифметически, по правилу дробей, высчитывать пропорцию и соотношение того и другого, пространства веры и пространства неверия, к общему целому пространству. Нужно видеть, прежде всего нужно видеть, прежде всего нужно рассматривать вглубь, геологически, откуда проистекает недостаток в недостающих поверхностях. Бывает недостаток очень широкий, который совсем не глубок. Бывает недостаток очень узкий, который глубок бесконечно. Бывает недостаток пугающий на поверхности, над которым следует просто посмеяться.