Избранное. Проза. Мистерии. Поэзия

Из всех причин недостаточности самая оскорбительная для нашей веры, одна из самых, к несчастью, распространенных в современном мире, без всякого сомнения самая опасная, самая презренная, самая безобразная, самая обидная для нашей веры и самая постыдная, быть может единственно постыдная, — это очевидно стыд. […] Да будет стыдно тому, кто стыдится. Стыд означает такую трусость, что тут дело непоправимо. Стыд, горе тому, кто стыдится. Только стыд постыден. У нас не может быть ничего общего со стыдливыми христианами, в том смысле этого слова, этого прилагательного, в каком говорят: стыдливый бедняк.

[Чтобы не вызвать улыбки]

Vae tepidis; горе теплохладным. Стыд стыдливым. Горе и стыд тому, кто стыдится. Речь здесь пока не идет о том, верят люди или не верят. И каковы пространства, покрываемые и не покрываемые верой. Речь идет о выяснении того, каков глубинный источник неверия, какова глубина этой недостачи, откуда проистекает неверие. И нет источника столь постыдного, как стыд. И страх. А из всех страхов самый постыдный, бесспорно, — это страх смешного, страх быть смешным, показаться смешным, страх сойти за дурака. Можно верить или не верить (по крайней мере здесь мы полагаем так). Но стыд тому, кто отказывается от своего Бога, чтобы не вызвать улыбки у умных людей. Стыд тому, кто отказывается от своей веры, чтобы не выглядеть смешным, чтобы не давать повод для улыбок, чтобы не сойти за дурака. Речь идет о человеке, который не озабочен выяснением того, верит он или не верит. Речь идет о человеке, у которого только одна забота, одна мысль: как бы не вызвать улыбку у Анатоля Франса. Речь идет о человеке, который продаст своего Бога, чтобы не быть смешным. Речь идет о человеке напуганном, о человеке, который боится, о несчастном, который всей кожей боится бояться, бояться выглядеть, бояться показаться глупцом (из-за того, что говорит), бояться вызвать улыбку у одного из авгуров Интеллектуальной Партии. Речь идет о несчастном напуганном человеке, который озирается по сторонам, дрожа бросает взгляды вокруг, чтобы удостовериться, что никто из почтенной публики не улыбнулся над ним, над его верой, над его Богом. Это человек, который на всякий случай бросает взгляды вокруг. На общество. Взгляды сообщника. Это человек дрожащий. Это человек, который заранее извиняется за своего Бога в гостиных.

[Попытка дезорганизовать христианство]

Не думаю, что мы когда-либо в обозримом прошлом присутствовали при подобной попытке дезорганизовать христианство. И христианский народ. Если вы отсекаете от христианства, господин Лоде, от народа христианского, от святости, от того, что нам принадлежит, детство Христа, то что вы будете делать с теми бесчисленными предметами, которыми полнятся наши соборы. Что вы будете делать с самими нашими соборами и нашими церквями. Что вы будете делать со множеством предметов, не только предметов искусства, какими они кажутся нашим модернистам, но предметов вечного поклонения. Предметов, которые неотделимы от культа и молитвы и поклонения настолько, что стали как бы, что стали буквально плотской надписью, временной надписью, высеченной, запечатленной в камне, записью о культе и молитве самой потаенной, о поклонении самом искреннем. О теле поклонения. Предметы из камня, надписи, вкрапления; предметы, о которых нельзя сказать просто, что они составляют одно целое с культом, одно целое с молитвой, одно целое с поклонением; но предметы, о которых следует сказать, что они суть само тело культа, само тело молитвы, само тело поклонения. Надпись на твердом, на временном, на внешнем камне о самой глубокой и самой нежной внутренней жизни. Предметы, которые не просто неотделимы от культа и молитвы и поклонения, но предметы в церкви, которые неотделимы от церкви, предметы в соборе, которые неотделимы от собора. Предметы, которые суть не просто украшение и завершение, предметы, которые суть сама материя церкви и собора, их ткань, камень в камне. А церкви и соборы — это не просто дома вообще, и эти предметы не просто вещи в частности, которые там размещении. Располагаются в этих домах. Но и те, и другие, соборы и предметы вместе, одни в других и те вмещающие этих, вместе они — одна ткань, один камень, один временный вечный памятник, вместе они одно твердое плотское тело культа, веры, одно твердое высеченное тело молитвы и внутренней жизни и красноречивого, такого красноречивого безмолвного поклонения.

[Народ — глубокая почва]

Публичные события грубы, вскормлены событиями частными и прокатываются бесконечным эхом по частным событиям. Публичные люди грубы, вскормлены частными людьми и, так сказать, прокатываются бесконечным эхом по частным людям. И наоборот, все эти свидетели, которые пришли, которых позвали из Домреми в Париж или в Руан на Оправдательный Процесс или в Реймс, они были всего лишь маленькими людьми, бедными, частными людьми, не публичными, которых некое внезапное призвание, совместное призвание вдруг заставило совершить, выполнить величайший публичный поступок, величайшее публичное действие, величайшее публичное дело. Такая-то, замужем за Таким-то; Такая-то, замужем за Таким-то, может ли быть что-либо более захватывающее и бередящее душу, чем эта вереница маленьких людей, эта череда бедных и невежественных (но они сведущи в величайшей науке, потому что были свидетелями величайшего события), которые на Оправдательном Процессе со всей невинностью кладут свой камень в основание величайшего публичного памятника, величайшего памятника истории. Для меня нет на свете ничего более пронзительного, чем свидетельства бедных, или, вернее, бедные свидетельства этих женщин, следующих друг за другом как в процессии, такая-то, замужем за таким-то, в девичестве такая-то, из прихода Домреми, ее ровесницы, если бы она осталась жить, которые знали ее маленькой девочкой, играли с ней, видели, как она уходила, и которые пришли свидетельствовать, принести свои рассказы не только на суд истории и публики, но и на суд мистики, на суд Церкви, на суд Самого Бога, давши священную клятву, с такой невинностью, с таким смирением, с таким неведением, как если бы они свидетельствовали на пороге своего дома, как если бы они рассказывали о своем старому деревенскому кюре.

Для кого не очевидно, что именно это, и только это, обеспечивает нам безопасность. Мы так доверяем государственным мужам, публичным деятелям, что не чувствуем уверенности ни в величии истории, ни тем более в ее подлинности, я имею в виду публичную историю, государственную историю, до тех пор, пока она основана (только) на их свидетельствах, и составлена, создана из них; по крайней мере, только из них. Напротив, мы чувствуем себя уверенно, мы готовы верить, что это история великая и даже подлинная, памятная история, публичная история, государственная история, историческая история, только в том случае, если мы чувствуем, знаем, что она идет непосредственно от народа. Таково доверие, которое мы питаем к ним и к публичности. Мы, публика, мы, народ, хотим только народного и частного. Мы хотим, чтобы великая история питалась непосредственно из народа. И великая светская история, и тем более великая священная история. Доверия нет. Доверия публичным деятелям, официальным лицам, в конечном счете интеллектуалам. Мы хотим, чтобы всякая великая история шла непосредственно от народа. Только в таком случае мы в ней уверены, считаем ее настоящей. Стоящей. Подлинной. Не подделанной, не вымышленной, не книжной. Не придуманной, не воображаемой. Мы никогда не доверяем интеллектуальному и публичному, идущему от интеллектуального и публичного, состоящему из интеллектуального и публичного. Это всегда нам кажется безнадежно вымышленным, наукообразным. Мы хотим коснуться твердого дна, реальности. И у нас такое ощущение, что мы касаемся дна только тогда, когда касаемся народа. Остальное вторично. Только народ первичен. […] Только народ — глубокая почва. Только народ свидетельствует.

Она была обыкновенная. Каждое воскресенье по утрам ходила к мессе». Тогда мы ее принимаем. Тогда мы говорим: Вот оно. Готово. Так и есть. Мы смеемся оттого, что наконец получили документ. Мы смеемся от ощущения уверенности. Мы хотим, чтобы народ был в самой материи, в самой ткани. Ученые не просто обладают долгой памятью, они внушают нам доверие столь хрупкое, что, пока мы путешествуем в обществе их одних, у нас такое чувство, и мы с ним ничего не можем поделать, будто мы совершаем воображаемое путешествие, ступаем на воображаемый берег. Только народ возвращает нас на твердую землю. В этом смысле схоластическая Сорбонна ничем не лучше Сорбонны социологической. Сорбонна четырнадцатого века столь же неспособна гарантировать нам святого, как Сорбонна двадцатого века неспособна гарантировать героя. Только народ гарантирует героя. Только народ гарантирует святого. Только народ достаточно тверд. Только народ достаточно глубок. Только народ есть земля.

Нужно очень тщательно различать, понимается ли народ вширь или вглубь. Народ вширь составляет публику.

Это даже одно слово: populus, publiais. Прилагательное прямо образовано от существительного. Но если брать вглубь, напротив, прилагательное народный показывает, что вся сила народа в его не-публичности. […]

История проходит не там, где мы хотим. История проходит там, где она хочет. Бесчисленное множество людей, народов, поколений, племен принесло бы неслыханные жертвы, лишь бы их вписали во временную вечную книгу. История всегда проходит в другом месте. И тем, кто не хотел ничего, дает все. Это всегда те, кто этого не ждет, об этом не думает, не знает, что это такое, — их-то и касается, задевает, сбивает огромное крыло. Это девочки из прихода, маленькие крестьянки, которые были сестрами Жанны д'Арк, а ставши женщинами, пришли свидетельствовать на величайший процесс в мире после процесса Иисуса. И это те лодочники, рыбаки, мытари, которых словно выдернул на ходу, увлек, потащил за собой, толкнув плечом, захватил Сын Божий.

[Бог сделал нас крестоносцами]

Это очень важно — выяснить, не обретает ли наша верность, наши верования, наши современные, то есть христианские, омываемые современным миром, проходящие невредимыми сквозь современный мир, сквозь нынешнее время, нынешние столетия, более чем два интеллектуалистские столетия, верования, — не обретают ли они от всего этого особую красоту, небывалую доселе красоту, и особое величие в глазах Господа. Это вечная проблема — выяснить, не угоднее ли всех в глазах Господа наша современная святость, погруженная в современный мир, в эту опустошенность, vastatio, в эту бездну недоверия, неверия, неверности современного мира, одинокая как маяк, который вот уже скоро три столетия напрасно осаждает бушующее море. Nolite judicare, не судите, не будем судить, и не нам — мы слишком часто об этом забываем — поручено выносить суждения. Но оставляя в стороне святых, наших современных святых, хронологически современных, — мы, грешники, не должны впадать в гордыню. Это, быть может, и не гордыня — видеть. Это, быть может, не гордыня. Понимать, что делается вокруг. Что осажденные со всех сторон, испытуемые со всех сторон, непоколебленные, наши современные постоянство, верность, верования, хронологически современные, одинокие в современном мире, под ударами во всем мире, неутомимо осаждаемые, неустанно под ударами, безостановочно под ударами волн и бурь, всегда стоя, одни во всем мире, стоя посреди неустанно бушующего моря, невредимые, целые, никогда, нисколько не поколебавшиеся, никогда, нисколько не треснувшие, никогда, нисколько не надломившиеся, в конце концов создают, составляют, возводят прекрасный памятник пред лицом Божиим.