CHARLES PEGUY. OUR YOUTH. THE MYSTERY OF THE MERCY OF JOAN OF ARC.

К чему отрицать. Поколение, стоящее между нами и нашими детьми утратило республиканское чувство, вкус Республики, инстинкт, гораздо более верный, чем любое знание, инстинкт республиканской мистики. Оно чуждо нашей мистике. Это промежуточное поколение образует разрыв в целые двадцать лет.

Все это длится уже лет двадцать, а им — всего по двадцать пять.

Мы — арьергард, но не просто арьергард, а арьергард, никому не нужный, а иногда и почти забытый. Никчемное войско. Мы едва ли не последние оставшиеся его представители. Скоро уж и мы станем, сами станем архивами, архивами и скрижалями, ископаемыми, свидетелями, пережившими те исторические времена. Скрижалями, которые будут изучать.

Наше положение крайне неудачно. В потоке времени. В череде поколений. Мы — арьергард, отбившийся, оторвавшийся от основного войска, от поколений прошлого. Мы — последнее из поколений, кто обладает республиканской мистикой. И наше дело Дрейфуса [153] станет последней битвой республиканской мистики.

Мы — последние. Почти что самые последние. Сразу после нас начинается другое время, совсем другой мир, принадлежащий тем, кто уже больше ни во что не верит, гордясь и бравируя этим.

Сразу же после нас начинается мир, который мы назвали и неустанно называем современным миром. Мир умничающий. Мир рассудочных, передовых, знающих, тех, кого ничему не научишь, тех, кого просто так не обведешь вокруг пальца. Мир тех, кого нечему больше учить. Мир тех, кто умничает. Мир не таких простофиль и простаков, как мы. То есть мир тех, кто ни во что не верит, даже в атеизм, кто собой не жертвует, кто ничему себя не посвящает. А именно: мир людей, лишенных мистики. Тех, кто этим хвалится. И не надо обманываться, не надо этим тешиться ни нам, ни им. Движение за деРеспубликанизацию Франции по сути своей то же самое движение, что и движение за ее дехристианизацию. Вместе они составляют единое и глубинное движение за уничтожение мистики. В силу такого глубинного единого движения наш народ уже больше не верит в Республику и больше не верит в Бога, не желает больше жить по республиканским законам, не желает больше жить по законам христианским (с него уж хватит). Можно было бы, пожалуй, сказать, что он больше не желает верить в кумиров и не желает больше верить в истинного Бога. Одно и то же безверие, единое безверие разит наповал кумиров и Бога, одинаково поражает богов ложных и Бога истинного, богов античных и нового Бога, богов древних и Бога христианского. Одно и то же бесплодие иссушает и град [154] и христианский мир. Град политический и град гражданский. Град человеческий и град Божий. Это, собственно, и есть современное бесплодие! Так пусть же никто не радуется, видя, как несчастье приходит к врагу, противнику, соседу. Ибо то же несчастье, то же самое бесплодие приходит и к нему. Я неоднократно подчеркивал в этих тетрадях во времена, когда меня не читали, что спорят между собой не собственно Республика и Монархия, не Республика и королевская власть, особенно если их рассматривать как политические формы, как две политические формы, спорят не французские старый и новый режимы, а спорит современный мир. Противопоставляя себя не только старому французскому режиму, он противостоит, противоречит всем прежним культурам вместе взятым, всем прежним режимам вместе взятым, всем прежним сообществам вместе взятым, всему тому, что является культурой, тому, что представляет собой град. Действительно, впервые в мировой истории целый мир живет и процветает, выглядит процветающим вопреки всякой культуре.

И пусть меня поймут правильно. Я не говорю, что это навсегда. Наша раса видела и не такое. Но все же это касается настоящего.

А мы в нем живем.

И у нас есть даже глубокие основания надеяться, что все это ненадолго.

Наше положение крайне неудачно. В историческом плане мы действительно находимся в критической точке, в точке осмысления, в точке понимания. Мы занимаем положение как раз между поколениями, сохранившими республиканскую мистику теми, кто ее утратил, между теми, кто ею еще владеет, и теми, у кого ее больше нет. Поэтому нам никто не хочет верить. С обеих сторон. Neutri [155] — ни то ни се. Старые республиканцы не желают поверить, что нет больше молодых республиканцев. Молодые же люди не желают поверить, что старые республиканцы были.

Мы — между ними. И значит, никто не хочет нам верить. Ни те, ни эти. Они одинаково считают нас неправыми. Когда мы говорим старым республиканцам: осторожно, после нас уже никого нет, они пожимают плечами. Они думают, что всегда кто–нибудь да найдется. Когда мы говорим молодым людям: осторожно, не надо с такой легковесностью рассуждать о Республике, ведь не всегда же она была скопищем политиков, за нею стоит мистика, за нею стоит славное прошлое, почетное прошлое, и что важнее, существеннее — прошлое расы, исполненное героизма, может быть, даже святости, — когда мы говорим об этом молодым людям, они втайне презирают нас и, возможно, уже считают старикашками.

Вероятно, они принимают нас за маньяков.

Повторяю, я не утверждаю, что это навсегда. Глубочайшие причины, серьезнейшие признаки заставляют нас верить в обратное, наводят на мысль, что следующее поколение, поколение, идущее за тем, которое следует непосредственно за нами, вскоре станет поколением наших детей и будет, наконец, поколением мистиков. Наша раса слишком полнокровна, чтобы ей дольше одного поколения оставаться в трясине критики. Она слишком исполнена жизни, чтобы через поколение не восстановить свое органическое состояние.

Все говорит о том, что обе мистики — республиканская и христианская — вскоре вновь разом расцветут. В едином порыве. От одного глубинного движения, точно так же, как вместе клонились к закату (на короткое время), как вместе угасали. Словом, все, что я говорю, справедливо для настоящего времени, для всего настоящего времени. Но на протяжении жизни одного поколения все же может произойти множество событий.