CHARLES PEGUY. OUR YOUTH. THE MYSTERY OF THE MERCY OF JOAN OF ARC.

Наш сотрудник, г–н Даниэль Галеви, в этих самых тетрадях, в своей последней тетради справедливо указал, всего лишь отметил, но очень хорошо отметил, что в истории нашего века ничего не происходит, так сказать, сразу. Что она отнюдь не так проста, не единственна в своем роде, не очевидна, не однозначна, не однородна, не едина, что она сама не состоит из единого целого, что далеко не вся целиком она развивается и не всегда в одном направлении, что она вовсе не монолитна. Не бывало такого, чтобы прежний режим продолжался в течение нескольких веков, а потом однажды революция свергла бы прежний режим; а затем прежний режим неоднократно и настойчиво пытался бы вернуться назад, и потом в течение целого века продолжались бы спор, борьба, сражение между революцией и прежним режимом, между прежним режимом и революцией. В действительности все было не так просто. У Галеви очень хорошо показано, что в Республике существовала традиция, что она сама была традицией, сохранением устоев, да она тоже (может быть, именно она), что существовала республиканская традиция и сохранялись устои. Естественно, что различие, дистанция между двумя гипотезами, между двумя теориями особенно очевидны, как бы сами собой возникают в определенных критических точках, например при государственных переворотах. Согласно первой теории, первому предположению, гипотезе о цельности и жесткости, два государственных переворота — как бы движения одного порядка, одного значения, одних размеров, одного содержания. Они воспринимаются как одно движение, одно и то же движение, но случившееся дважды. Второй государственный переворот [169] — это возобновление, двойник, удвоение первого. Повторение первого. Декабрь — это как бы переиздание Брюмера [170]. Брюмер был первым изданием Декабря. Так вот и объясняют это событие и школьные учителя, и реакционеры, каждые со своих позиций, но одинаково, сообща и заодно, как бы дублируя друг друга. Школьные учителя говорят и учат (в частности, по вопросу о Викторе Гюго), что два государственных переворота — это два преступления, как бы одно двукратное преступление, одно и то же, но совершенное дважды. Реакционеры же говорят и учат, что оба государственных переворота — это две полицейские операции, две удачные полицейские операции, просто одна пришла на смену другой, одна возобновила другую, одна повторила другую. Одна воспользовалась советами другой.

Просто одно движение, произошедшее дважды. Брюмер и Декабрь. Как бы двойное представление о Гюго и бонапартистах.

Действительность далеко не так проста, куда как сложнее, быть может даже запутаннее. Французская революция основала уже довольно давно возникшую традицию, устои, она учредила новый порядок. То, что этот новый порядок не лучше прежнего, такой вывод сегодня пришлось сделать многим светлым умам. Но она, несомненно, заложила основы нового порядка, а не беспорядка, как принято утверждать у реакционеров: Затем этот порядок выродился в смуту или беспорядки, достигшие при Директории [171] опасных размеров. И если мы с того самого времени, как и следует, называем всякое восстановление порядка реставрацией, каким бы ни был этот порядок, просто порядок, тот или иной, и если мы называем возмущением введение смуты или беспорядков, то 18 Брюмера, несомненно, было реставрацией (республиканской и монархической одновременно, что и придает ей совершенно особый интерес, превращает ее в единственное в своем роде предприятие, не сравнимое ни с каким другим и поэтому нуждающееся в пристальном изучении, ни с чем не сравнимое во французской истории XIX века и тем более во всей истории Франции и, наконец, не Имеющее подобия или аналогий с каким–нибудь другим эпизодом французской истории, поскольку найти сходство с ней можно лишь в некоторых событиях, да и то только в других странах); (и, особенно, ее уж никак нельзя сравнивать со 2 Декабря); 1830 год был годом реставрации — республиканской; ах да, я, как и все, забыл вспомнить Людовика XVIII [172]; Реставрация [173] была реставрацией — монархической; 1830 год был годом реставрации — республиканской; 1848 год был годом республиканской реставрации и вспышки республиканской мистики; сами июньские дни были второй такой вспышкой республиканской мистики, вспышкой удвоенной силы; и, наоборот, 2 Декабря стало днем возмущения, началом некоего беспорядка, может быть самым крупным возмущением, какое случалось во французской истории XIX века. Его следствием стало появление, назначение новых людей, нисколько не мистиков, а политиков и демагогов, которые не только встали во главе, но и проникли в саму плоть нации, в политическую и социальную ткань общества; это, собственно, и было введением демагогии; 4 сентября [174] было днем реставрации, но уже республиканской; 31 октября, даже 22 января [175] было днем республики; даже 18 марта [176] было днем республики; в определенном смысле республиканской реставрацией и не просто изменением температуры, вспышкой безумия у осажденных, а вторым возмущением, второй вспышкой и республиканской и националистической мистики вместе взятых, республиканской и вместе с тем патриотической; майские дни, несомненно, были днями возмущения, а не реставрации; Республика оставалась реставрацией до 1881 года, до тех пор, пока вторжение интеллектуальной тирании и власти невежества не начало превращать ее в правительство беспорядка.

В этом смысле и только в этом смысле 2 Декабря стало Возмездием, Искуплением [177] 18 Брюмера, а Вторая империя [178] стала Возмездием за первую. И отнюдь не став копией первой, Вторая империя в определенном смысле явила в себе все то, что может быть противоположностью первой. Первая империя [179] была режимом порядка, определенного порядка. При всем отсутствии дисциплины, включая и у военных, она все же была своеобразным апофеозом дисциплины, причем по преимуществу военной. При этом режиме царил великий порядок и вершилась великая история. Вторая империя стала режимом всяческих беспорядков. При ней действительно возникла смута, определенный беспорядок, когда возникла и установилась власть некоей банды, лишенной уважения, очень современной, очень передовой, совсем не отвечающей духу старой Франции, духу старого режима. Иначе говоря, Вторая империя — это величайший буланжизм, [180] какой только у нас когда–либо был, и при этом единственный добившийся успеха.

И наоборот, великая революция стала событием, заложившим устои. Более ли, менее ли удачно заложила она эти устои, однако все–таки это были какие–то устои.

Она оказалась основополагающей, то есть таким событием, сама реставрация которого уже не больше чем повтор, жалкий слепок, попытка начать все сначала.

Другими словами, называя все иначе, Первая империя вовсе не была тем, что мы называем цезаризмом. [181] Буланжизм был цезаризмом. В антидрейфусизме было много цезаризма. Но его вовсе не было в дрейфусизме. Комбистское [182] господство вполне реально было цезаризмом, самым опасным из всех, ибо оно было цезаризмом, рядившимся в республиканские одежды. Господство радикалов и радикал–социалистов, собственно, и есть цезаризм, а именно мультицезаризм избирательных комитетов.

Достаточно взять всего несколько имен, очевидных фактов, деталей, а лучше и вовсе не полагаться на имена, чтобы понять, что точно так же как Вторая империя исторически реально не была продолжением Первой империи, так и Третья республика исторически реально не является собственным продолжением. Продолжение, продление Третьей республики не означает преемственности принципов Третьей республики. Несмотря на то что в 1881 году не случилось никакого великого события, я имею в виду события, достойного описания, именно в этот момент нарушилась преемственность внутри Третьей республики. Из республиканской она превратилась в собственно цезаристскую.

Только не надо говорить: Так все и объясняется. Я скажу: Все проясняется именно так. Понимание невероятных трудностей, встающих перед готовыми к действию обществом и человеком, вдруг вспыхнет и озарится в нашем мозгу иным, более ярким светом, если только, так сказать, прислушаться, пристальнее присмотреться, всего лишь обратить внимание на то различие, то несходство, то есть на ту уже в истоках обнаружившуюся разницу, которую мы только что признали. Все софизмы, все паралогизмы действия, все парапрагматизмы или, по меньшей мере, все благородные, все достойные заблуждения, конечно же, единственные, нами допущенные, единственные, возможно, нами совершенные, и только невинные — и тем не менее столь преступные — происходят оттого, что в политическом действии, в политике мы незаконно продолжаем череду действий, начатых надлежащим образом в мистике. Направленность действия зародилась и выкристаллизовалась в мистике, возникла в мистике, нашла в ней свое начало и свои истоки. Такое действие прекрасно вписывалось в общий ряд. Последовательность действий была не только естественной, не только законной, но и правильной. Однако жизнь идет своим ходом. Действия сменяют друг друга. Мы смотрим через окно вагона. Поезд ведет машинист. К чему же заботиться об управлении. Жизнь продолжается. Действие непрерывно. Нить наматывается. Нить действия, направленность действия непрерывна. И в этой последовательности все те же люди, та же игра, прежние учреждения, прежнее окружение, прежний вид, прежняя обстановка, уже усвоенные привычки, и вот уже не замечаешь, что нить оборвалась. И там за окном, по ту сторону, снаружи, история, события изменились. Стрелка переведена. Игрой, историей событий, человеческой низостью и греховностью мистика превратилась в политическое действие, или, точнее, мистическое деяние стало политическим действием, вернее, политика подменила собой мистику, политика поглотила мистику. Игрой событий, мало заботящихся о нас, думающих о другом, низостью и греховностью человека, думающего о другом, материя, бывшая мистической, превратилась в предмет политический. Такова вечная и бесконечно возобновляющаяся история. Оттого что сохраняются те же люди, те же комитеты, та же игра, тот же механизм, доведенный до автоматизма, то же окружение, тот же вид, те же усвоенные привычки, мы перестаем что–либо понимать. Мы перестаем обращать на них внимание. А ведь одно и то же деяние, бывшее справедливым, за этой гранью становится несправедливым. Одно и то же деяние, бывшее законным, становится незаконным. Одно и то же деяние, бывшее подобающим, становится неподобающим. Одно и то же деяние, бывшее одним, за этим рубежом не только становится другим, но и превращается обычно в свою противоположность, свою собственную противоположность. Вот так и становишься преступным невинно.

Одно и то же деяние, сначала чистое, затем становится грязным, превращается в другое деяние — теперь уже грязное.