Житие Дон Кихота и Санчо

И вот, сеньор мой Дон Кихот, ты посмешище горожан и игрушка для мальчишек. Зачем оставил ты поля и привольные дороги, единственное пространство, достойное твоего героизма? Там, в Барселоне, тебя вывели на балкон на одной из главных улиц города, «напоказ всему народу и мальчишкам, глазевшим на него, как на обезьяну», там провезли его по улицам верхом на высоком муле с плавной поступью, накинув на Рыцаря плащ и прикрепив сзади пергамент, где читалось: «Се — Дон Кихот Ламанчский», так что, к великому изумлению Рыцаря, его узнавали все мальчишки, никогда раньше его не видевшие.

Бедный Дон Кихот, провезли тебя по городу с твоим «Ессе homo» на спине!232 Ты уже превратился в городскую достопримечательность. И нашелся, само собой, один кастилец, назвавший тебя полоумным и порицавший твое безумие. А затем в доме дона Антонио Морено, где остановился Рыцарь, был бал и его заставили танцевать, так что он вынужден был сесть «на пол посреди зала, разбитый и измученный своими танцевальными упражнениями».

Печальнейшая история, печальнее всех, что происходили с нашим Рыцарем, начиная с того злополучного дня, когда повстречался он с герцогской четой. Его водят по улицам, словно обезьяну, — на потеху мальчишкам, а затем заставляют танцевать. Обращаются с ним, как с игрушкой, с волчком, с юлой, гоняют с места на место. Теперь, именно теперь, мой сеньор, особенно тяжко следовать за тобой, теперь подвергнется испытанию вера твоих почитателей. «Пусть пляшет, пусть попляшет» — вот один из издевательских и насмешливых криков, которые испускают толпы испанцев, глумясь над людьми. И тебя, сеньор мой Дон Кихот, заставили плясать в Барселоне до потери сил, почти до обморока.

Быть мишенью досужего любопытства толпы, слышать, как совсем рядом вполголоса говорят: «Этот, этот!», терпеть взгляды глупцов, глазеющих на тебя, потому что имя твое мусолят газетенки, а потом убеждаться, что эти люди знать не знают о твоем творчестве, как не знали о подвигах Дон Кихота — и тем более о его героическом духе — мальчишки, выкрикивавшие его имя на улицах Барселоны; ты для них только имя — да знаете ли вы, что это такое? Знаете, что это такое, когда известно повсюду только ваше имя, в то время как нигде не ведают о том, что вы совершили? Очень может статься, эти комментарии к житию моего сеньора Дон Кихота вызовут у нас в Испании споры и галдеж, как это произошло с некоторыми другими моими работами; так вот, могу вас уверить, что самые неистовые крикуны даже не читали моих работ. И тем не менее человек так жалок, что предпочитает имя без трудов трудам без имени, он предпочтет оставить будущему свое изображение, вычеканенное на меди, чем чистое золото своего духа, без всяких изображений и надписей.

Там, в славном разными изобретениями городе Барселоне, что могли ему показать, как не диковинки изобретательности? Там он увидел и услышал волшебную голову, там он посетил печатню. «Случилось, что, проходя по какой‑то улице, Дон Кихот поднял глаза и увидел надпись крупнейшими буквами над дверью одного дома: «Здесь печатают книги»; он этому крайне обрадовался, потому что до сих пор не видел ни одной печатни; и ему захотелось узнать, как они устроены». Любопытство естественнейшее для человека, искавшего в книгах бальзама от мук непомерной любви и благодаря книгам пустившегося в опасные приключения в поисках славы на своем жизненном пути. Представьте себе пятидесятилетнего идальго, который питал чтением свое одиночество в ламанчском захолустье, для которого книги, более чем для кого‑либо другого, были верными друзьями, и тогда вы поймете, с каким чувством входил он в печатню. Здесь он вел себя очень разумно и поведал, что знает немного по–тоскански и в состоянии спеть несколько стансов из Ариосто.233 И не преминул высказаться, притом не без иронии, по поводу переводчиков и переводов.

Эти и другие сугубо литературные пассажи в нашей истории чаще всего цитируют те, кто именует себя сервантистами, хотя, по правде сказать, едва ли заслуженно. Это все пустяки, мелочи, сугубо профессиональные и для непрофессионалов малоинтересные. Хорошо, что мы, писатели, заботимся о форме наших творений и всячески изощряемся в области языка и стиля, но это не имеет никакого значения для читателей. Хорошо, если писатель выстраивает свои абзацы, потом их перекраивает, причесывает, полирует, подстригает ворс, уплотняет, а затем кроит ткань заново с целью сшить одеяние для своей мысли так, чтобы это шло на пользу тому, кто станет читать. Я сам на этих страницах, признаюсь, порой полировал и шлифовал свою речь, но более всего стремился ввести в язык письменный речения языка обычного и разговорного, обыгрывать слова и поигрывать словами, которые переполнены жизнью, поражают свежестью и меткостью, перелетают из уст в уста, живут в языке и на слуху у добрых сельских жителей в землях Кастилии и Леона. Нужно обогатить строгий кастильский язык, сделать его более гибким; так говорят те, кто живет по ту сторону океана. Разумеется. Нужно придать ему большую свободу и большее богатство, но это касается прежде всего жалкого и топорного языка газет и кафе. А для этого нет необходимости прибегать к помощи извне и заимствовать слова и выражения из других языков; достаточно переворошить слои в самом испанском — кастильском языке. Облик дородный — от пищи природной, как говорится.

Есть и такие, кто заявляет: нет, срочно требуется обкромсать наш язык, словно деревце, убрать часть ветвей, придать ему определенную и раз навсегда установленную форму. Они полагают, у нас в языке много сорняков и непроходимых зарослей, повсюду вылезают ветви диких побегов, им же хочется, чтобы он был как садовое деревце, как подстриженный самшит. И вот таким образом, добавляют они, язык наш выиграл бы в ясности и логике. Но разве мы собираемся писать на нем какое‑нибудь «Рассуждение о методе»?234 К дьяволу всякую там логику и ясность! Подстригать и укорачивать ветки, придавать форму кронам — все это годится для других языков, коих назначение — воплощать логику умствующего ума; а наш язык разве не есть прежде всего и главным образом орудие страсти, оболочка донкихотовских завоевательных устремлений?

И в том, что касается ясности, нужно прийти к согласию, ведь некоторые стремятся сделать из языка жвачку, обслюнявить, превратить в шарик, чтобы ничего больше не оставалось, как проглотить его, а еще лучше — переварить.

Глава LXIV

повествующая о приключении, которое доставило Дон Кихоту больше горя, чем все, что с ним случилось до сих пор

И там, в Барселоне, закончились рыцарские приключения нашего Дон Кихота; там был он побежден Рыцарем Белой Луны. Сей последний подстроил случайную встречу, понес ахинею на тему, чья дама прекраснее, поверг нашего Рыцаря наземь и потребовал выполнения условий поединка. И великий Дон Кихот, непреклонный Рыцарь Веры, героический безумец, помятый и оглушенный, «слабым и глухим голосом, доносившимся словно из могилы, ответил: «Дульсинея Тобосская — самая прекрасная женщина в мире, а я — самый несчастный рыцарь на свете; я не отрекусь от истины, хоть и бессилен защищать ее. Вонзай свое копье, рыцарь, и возьми мою жизнь, раз ты отнял у меня честь»».

Взгляните же: если уж непобедимый Рыцарь Веры побежден, в нем побеждает любовь. Возвышенные слова Дон Кихота о своем поражении — торжествующий клич победы Любви. Он отдал себя Дульсинее, не притязая на то, чтобы Дульсинея отдала ему себя, а потому его поражение ни на йоту не помрачило красоты его дамы. Он сам ее сотворил, это верно, сотворил истовостью своей веры, создал огнем своей страсти; но когда она была сотворена, то стала самой собою, и он жил ею. Я выковываю свою веру и, вопреки всем, свою правду, а затем, будучи создана, моя правда обретет собственную жизнеспособность и жизнестойкость и переживет меня, а я буду жить ею.

О мой Дон Кихот, как же близок ты к вечному спасению, ибо, излечившись от самодовольства, не говоришь о мощи руки своей, а признаешь свою слабость! И как же озаряет тебя очищающий свет близкой смерти! Ты говоришь, словно из глубины могилы, — могилы, уготованной тебе миром, который насмехается над героями и водит их по улицам с пергаментом на спине. И побежденный, и потерпевший неудачу, и скорбный, и опечаленный, и признающий свою слабость, ты все равно провозглашаешь Дульсинею Тобосскую самой прекрасной женщиной на свете. О великодушный рыцарь! Ты не из тех, кто ищет Славы, но видя, что она их презрела, отказывается от нее, порочит ее, называет суетной и даже губительной; ты не из тех, кто винит Славу в своем малодушии и в том, что не смог завоевать ее; ты, побежденный и потерпевший неудачу, предпочитаешь смерть отречению от той, что направила тебя на стезю героических подвигов.