Житие Дон Кихота и Санчо

Ты вознамерился, мой Дон Кихот, стать пастухом Кихотисом и получить в дар от любви воззрения на мир. Все жизненные воззрения, все вечные воззрения вытекают из любви. Источник мудрости, мой пастух Кихотис, это Альдонса, это всегда Альдонса. Через нее, через твою Альдонсу, через Женщину ты постигаешь все Мироздание.

Разве ты не замечаешь, что твой народ обожествил и обожествляет женский образ, идеальный женский образ, образ Женщины в высшем смысле слова, Деву–Матерь? Разве не видишь, твой народ так поклоняется Ей, что почти забывает о поклонении Сыну? Разве не осознаешь, что он возносит Ее все выше и выше, стремится поставить рядом с самим Отцом, дабы стала равной Ему в лоне Троицы, и Троица перешла бы в Четверицу; а то, глядишь, и отождествляет Ее с Духом, отождествили же Сына со Словом.259 Разве не объявили ее Искупительницей? А что это означает?

Концепция Бога, которая передавалась нам из поколения в поколение, была концепцией не антропоморфической, а андроморфической,260 Бога мы представляем себе не как человеческое существо — homo, а как мужчину — vir; Бог был и остается в нашем сознании носителем мужского начала. Его способ судить и карать людей — суд мужчины; не суд человека, стоящего выше различия полов, а суд Отца. И как возмещение нужна была Матерь. Матерь, всегда прощающая, Матерь, всегда готовая открыть объятия Сыну, когда он спасается от занесенной над ним руки или нахмуренных бровей разгневанного Отца, Матерь, на коленях у которой ищет себе утешения далекое воспоминание о тихом, еще бессознательном покое — заре, предшествовавшей нашему рождению, и о привкусе сладкого млека, которое, как бальзам, проливалось на наши детские сны. Матерь, которая знает только одну правду — прощение, и только один закон — любовь. Материнские слезы омывают скрижали Десяти заповедей. Нашу скудную и несовершенную концепцию Бога–мужчины, Бога с длинной бородой и громовым голосом, Бога, предписывающего правила и выносящего приговоры, Бога — Хозяина дома, Pater familias[52] в римском духе, нужно было уравновесить и дополнить, и поскольку в сущности мы не можем вообразить себе Бога живого и личного, вознесенного не только над общечеловеческими чертами, но и над мужскими, а уж тем более над чертами существа бесполого или обоеполого, рядом с Богом–Отцом мы поставили Богиню–Матерь, ту, что всегда прощает, ибо любит слепой любовью, а потому смотрит в корень вины и справедливо прощает и утешает, — Сладчайшую Матерь, Матерь Божию, Деву–Матерь. Дева–Матерь, Непорочная Дева, — это именно мать, и, будучи женщиной во всем, она остается чистой от всяческой человеческой грязи, дабы от нее исходило божественное дыхание.

Это Дева–Матерь, это Матерь Божия. Это Матерь Божия; несчастное Скорбящее Человечество. Потому что, хотя Человечество и состоит из мужчин и женщин, Человечество — это женщина, мать.261 И это истинно по отношению к любому человеческому сообществу, любому народу. Толпа — это женщина. Объедините мужчин — и можете не сомневаться: их объединит как раз то, что они получили от своих матерей, женское начало. Несчастное Скорбящее Человечество — это Богоматерь, потому что в Ней, в Ее груди, — вечная и бесконечная Совесть Вселенной. А Человечество, так же как Богоматерь, — чистое, пречистое, незапятнанное,262 хотя мы — каждый мужчина и каждая женщина — рождаемся с пятном первородного греха. Радуйся, Человечество, благодати полное, Господь с тобою!263

Взгляни, мой пастух Кихотис, как приходят к Человечеству от Альдонсы, неприметной девушки из Тобосо; взгляни, как любовь дарит воззрения. И как под звуки твоей пастушьей свирели можно создавать испанскую философию любви, и пусть себе при этом каркают, пытаясь заглушить мелодичные звуки, огромнейшие вороны и галки, гнездящиеся при входе в пещеру Монтесиноса.

Если бы Дон Кихот вернулся в сей мир, он стал бы пастухом Кихотисом, а не странствующим рыцарем, стал бы пастырем душ, держал бы в руке не посох, а перо, обращал бы свое жгучее слово ко всем пастухам. А может, он и впрямь воскрес!

Если бы Дон Кихот вернулся, он стал бы пастухом; он станет им, когда вернется, станет пастырем человеков. И будет просить воззрений у любви, а чтобы воззрения эти воплотились в жизнь и одержали победу, он пустит в ход все мужество и отвагу, явленные им в сражении с мельницами и при освобождении каторжников. И давно пора сему свершиться, ибо до нынешнего нашего упадка довела нас боязнь мыслить. Боязнь приступить к решению вечных проблем, боязнь поглубже заглянуть в сердце, боязнь извлечь наружу тайные тревоги, скрытые в вечных глубинах. Боязнь эта приводит к тому, что многие подменяют умственную активность эрудицией, усыпляющей духовную обеспокоенность либо дающей пищу духовной лени; нечто вроде игры в шахматы.

«Я не хочу заниматься изучением патологии, — говорил мне один трус, — и не хочу знать, где у меня печень и для чего она, ведь стоит мне этим заняться, я поверю, что страдаю болезнью, о которой только что прочитал. На то есть врач, его дело — лечить меня, я ему за это плачу; он отвечает за мою жизнь, а залечит до смерти — что ж, его вина, а я по крайней мере умру без тягостных опасений и без забот. И так же обстоит дело со священником. Не хочу тратить время на раздумья о своем происхождении и о своей судьбе, откуда пришел, куда иду, есть ли Бог или нет, а если есть, то каков Он, есть ли загробная жизнь или ее нет и что там дальше; что толку зря ломать себе голову да тратить время и силы, которые нужны мне, чтобы зарабатывать на хлеб моим детям. На то есть священник, и раз это его дело — пускай себе докапывается, что существует, что нет, пускай служит обедни и пускай даст мне отпущение грехов после предсмертной исповеди. А если он обманывает сам себя либо меня, его вина. Он пусть держит ответ за себя; для меня же в вере нет обмана».

Давно пора нам, пастух Кихотис, ринуться в наступление и, вооружившись воззрениями, подаренными тебе любовью, а также копьем, несущим свет, атаковать зловонную ложь и освободить бедных каторжников духа! И пусть после того тебя забросают каменьями; да и наверняка они забросают тебя каменьями, если ты разорвешь цепи трусости, сковавшие их.

Тебя забросают каменьями. Каторжники духа побивают каменьями те^, кто рвет цепи, которыми они скованы по рукам и ногам. И именно поэтому, коль скоро они должны побить тебя каменьями, их надо освободить. Первое, что они сделают освободившись, — побьют каменьями освободителя.

Самое чистое благодеяние — это благодеяние, которого не признает таковым облагодетельствованный; самое великое милосердие, какое можно оказать ближнему, состоит не в том, чтобы утолить его желания или удовлетворить потребности, а в том, чтобы пробудить в нем желания и вызвать к жизни потребности. Освободи его: побив тебя каменьями в благодарность за освобождение и поупражняв таким манером силу рук своих, он ощутит желание свободы.

Тебя побьют каменьями от растерянности. И скажут: свобода? Хорошо, а что мне с ней делать? Один мой друг, каторжник, приговоренный к галерам, которому я желал помочь, распиливая его духовные цепи и сея в его душе тревогу и сомнения, сказал мне однажды: «Послушай, оставь меня в покое и не мешай мне; мне и так хорошо. К чему терзания и тревоги? Если бы я не верил в ад, я стал бы преступником». И я ответил: «Нет, ты будешь таким, какой ты есть, и будешь делать то, что делаешь, и не делать того, чего не делаешь сегодня: а если бы так не было, ты стал бы преступником; да, собственно, ты и сейчас уже преступник». Он возразил: «Мне нужна причина, чтобы быть хорошим, объективное основание для моего поведения, мне необходимо знать, почему плохо то, что противно моей совести». Я в свой черед возразил ему: «Оно потому и противно твоей совести, что в ней живет Бог». Он мне на это: «Не хочу я оказаться посреди Океана, словно потерпевший кораблекрушение, захлебываться в волнах, погибая, и не иметь возможности ухватиться за какую‑то доску». Я опять за свое: «За доску? Но доска — это я, я сам, она мне не нужна, потому что я плыву в Океане, о котором ты говоришь, он‑то и есть Бог. Человек плывет в Боге, не нуждаясь в спасательной доске, и единственное, чего я хочу, это отнять у тебя такую доску, оставить тебя наедине с самим собой, вдохнуть в тебя силу духа. Чтобы ты почувствовал, что плывешь. Объективное основание, говоришь? А что это такое? Тебе нужна объективность объективнее, чем ты сам? Нет, людей надо бросать посреди Океана, и никаких спасительных досок, пусть учатся быть людьми, пусть учатся плавать. Ты так мало веришь в Бога, что, хотя мы и пребываем в Нем — «ибо мы Им живем, и движемся, и существуем» (Деяния. 17:28), — тебе еще нужна доска, чтобы за нее ухватиться? Он тебя поддержит и без доски. И если ты погрузишься в Него, разве это имеет значение? Все тревоги, терзания и сомнения, которых ты так боишься, — это начало погружения в живые и вечные воды, они дают тебе воздух, видимость покоя, и ты умираешь в нем час за часом; так иди же ко дну без возражений, потеряй сознание, стань как губка, ведь затем ты всплывешь на поверхность вод, и увидишь себя, и почувствуешь себя, и ощутишь себя внутри Океана». «Да, уже мертвым», — сказал он мне. «Нет, воскрешенным и более живым, чем когда‑либо», — сказал я. И бедный мой друг каторжник бежал от меня, безумно страшась самого себя. И потом он забросал меня каменьями; и, ощутив, что каменья барабанят по шлему Мамбрина, прикрывавшему мне голову, я сказал про себя: «Благодарение тебе, Господи, ты соделал так, чтобы слова мои запали в душу моего друга, но не так, будто пали на голый камень, а задержались в ней».264

Слышал бы ты, мой пастух Кихотис, как говорят о вере и верованиях каторжники духа!.. Слышал бы ты, мой славный пастух, как говорят об этом их пастыри!.. Я знал одного из таких пастырей, для которого действенность свистков, коими сзывал он своих овечек, равно как истинность уроков, кои он старался им преподать и без коих отказывал им в вечном спасении, были — подумать только! — чисто испанскими, сугубо испанскими! Ересь для него была равноценна измене Родине! И знаю я одного пастушьего пса, лаем провозглашающего славу нашего отечества; и знаю стража наших традиций, для коего религия всего лишь литературный жанр, может быть, одна из ветвей гуманитарных наук, самое большее — одно из изящных искусств. В борьбе против этих ничтожеств нужен ты, мой пастух Кихотис, твои песни очистят души от мерзких струпьев, дадут всем нам мужество проникнуть в пещеру Монтесиноса и встретить лицом к лицу любые видения, которые перед нами предстанут.

Вполне понятно, что иезуиты, клепальщики цепей для каторжников, ненавидят тебя, мой Дон Кихот, и сжигают с криками и воплями книгу о твоих приключениях: о том, что подобное случалось, рассказал нам один из тех, кто разбил цепи ордена, — экс–иезуит, автор книги «Один из тех, кого вымели из Общества Иисусова».265