Житие Дон Кихота и Санчо

Когда, побежденный Рыцарем Белой Луны, он возвращался в свою деревню, дабы исполнить покаяние, на него наложенное, ему на пути встретился лужок, на котором по дороге в Сарагосу он наткнулся на «разодетых пастушек и нарядных пастухов, пожелавших создать и возродить здесь пастушескую Аркадию, — мысль столь необычная, как и остроумная»; там он предложил Санчо обратиться в пастухов, купив нескольких овец и «все прочие вещи, необходимые для пастушеской жизни»: он, Дон Кихот, назовется пастухом Кихоти- сом, а Санчо — пастухом Паисино, и они пойдут «по горам, лесам и лугам», распевая песни и радуясь. А в конце Рыцарь утверждает, будто все это прославит их «не только в наши дни, но и в грядущих веках» (глава LXVII части второй).

Верно говорят, что каждый сходит с ума по–своему.4 Кажется, будто здесь Алонсо Кихано переключается на иной вид безумия, однако подоплека остается той же: если он сделался странствующим рыцарем, чтобы «обессмертить и прославить свое имя», то и в аркадского пастуха думает обратиться, дабы прославить себя «не только в наши дни, но и в грядущих веках».

И бедняга Алонсо Кихано Добрый сознавал сам, сколь горек корень его безумия, как видно из прекрасного, на мой вкус просто прекраснейшего, места в его необычайной истории.

Когда Рыцарь «увидел себя в открытом поле, свободным и избавленным от ухаживаний Альтисидоры» (глава LVIII части второй), он встретил крестьян, несущих для алтаря своей деревенской церкви «лепные и резные» статуи святого Георгия, святого Мартина, святого Диего Матамороса и святого Павла, и, воздав хвалу заслугам этих четырех странствующих рыцарей, окончил свою речь так: «…эти святые рыцари занимались тем же, что и я, то есть военным делом; разница между ними и мной состоит единственно в том, что они были святыми и сражались за небо, между тем как я грешник, который сражается за землю». И добавляет следующие полные глубокого смысла слова: «Они завоевали себе небо мощью своей руки, ибо Царствие Небесное берется силою, я же до сих пор еще не знаю, что я завоевываю своими трудами и усилиями; но если только Дульсинея Тобосская избавится от своих страданий, моя судьба сразу улучшится, разум мой окрепнет, и я, быть может, направлюсь по лучшему пути, чем это было до сих пор».

В этот миг нисхождения к здравому смыслу Дон Кихот показывает нам, что вполне осознает, в чем корень его безумия. Я не из тех, кто предполагает, будто творение Сервантеса имеет некий эзотерический смысл или будто автор намеревался воплотить некие символы в героях своей истории, но тем не менее я считаю, что нам позволено интерпретировать данных героев с помощью тех или иных символов.

Для меня Дульсинея Тобосская всегда была символом славы, то есть славы мирской, неутолимой жажды «обессмертить и прославить свое имя» в этом мире. И Хитроумный идальго объявляет в припадке здравомыслия, что если он когда‑нибудь излечится от жажды мирской славы, почестей и хвалы, то направит свои стопы к достижению иной славы, в которую он как старый христианин неколебимо верует.

Алонсо Кихано умирает, раскаявшись в своем безумии, переживая его не как гнет поражения, но как тяжесть греха; умирает убежденным в своей вине. И поистине грехом было его безумие с точки зрения христианина, ибо проистекало оно из тщеславия, из мучительной жажды вечного восхваления, из геростратства.

Жажда жизни в веках заглушила в Дон Кихоте способность наслаждаться жизнью, столь присущую Санчо. Здравый смысл Санчо происходил из приверженности к этой жизни, к этому миру, постольку, поскольку он сам, лично тем и другим наслаждался, а героизм Санчо Пансы — ведь Панса тоже герой — состоял в том, что он следовал за безумцем, будучи в здравом уме, а для этого ему потребно было больше веры, чем безумцу, который следовал путем собственного безумия.

Великим было безумие Дон Кихота, а все потому, что великим был корень, из которого оно произросло: это неутолимое стремление пережить себя, которое является источником и самых нелепых сумасбродств, и самых героических подвигов. Те, кто более всего послужил своей отчизне и своим ближним, мечтали именно о том, чтобы, обессмертить и прославить свое имя.

Но есть два рода честолюбцев: те, кто верит в себя, и те, кто не верит. В тех, кто не имеет твердой веры в себя, жажда известности, не говоря уже о бессмертии и славе имени, порождает зависть: отсюда происходит жалкий тип неудачника. Прискорбно, когда Дон Кихот, не веря, что мельницы это гиганты, не решается выехать в поле, вооружившись копьем и покрыв голову шлемом.

История сохранила нам достопамятный образец геростратства: это Дже- ронимо Олджати, ученик Колы Монтано, который с помощью двух других заговорщиков убил Галеаццо Сфорцу, миланского тирана. Олджати, Лам- пуньяни и Висконти собрались ночью в церкви Святого Стефана, составили заговор и, испросив помощи у святого Амвросия, покровителя Милана, чей образ был перед ними, порешили убить тирана и исполнили это. И в момент казни, направляясь к эшафоту, Олджати воскликнуя: «Не падай духом, Джеронимо: тебя будут долго помнить. Умирать несладко, зато слава пребудет вечно!»5

Но нигде не встречалось мне такого сжатого, живого, мощного выражения истоков кихотизма, этого безумного стремления к увековечению и прославлению имени, как в одной из наших драм, которая сама по себе является чудом сжатости, живости и мощности выражения. Я имею в виду «Юношеские годы Сида» Гильена де Кастро, где Родриго Ариас, сраженный в поединке, произносит перед смертью такие слова: «Пусть я умру! Пусть слава будет вечной!»6

Принести себя в жертву славе, вместо того чтобы пожертвовать ею ради себя самого, — вот в чем глубинная сущность кихотизма и корень героизма. Может быть, жизнь и есть сон,7 но я, тот, кто видит ее во сне, сам сном не являюсь, что бы там ни говорил Шекспир, утверждавший, будто мы сделаны из той же древесины, что и наши сны.8 И тот не может сказать, что он умирает, кто, умирая, оставляет по себе живую славу.

Стоило бы труда проследить в нашей испанской истории свершения кихотизма, а заодно пронаблюдать, какое зло причинило нам то, что теперь самые великие наши честолюбцы ограничивают свое честолюбие достижением престижа и власти лишь при жизни и только в своей стране. Это‑то как раз и называется санчопансизмом, который удовлетворяется вполне, получив в правление остров Баратарию. В подобных умеренных честолюбцах больше здравого смысла, чем в честолюбцах необузданных, воистину донкихотствующих, но отчизна не должна подражать такому здравомыслию.