Житие Дон Кихота и Санчо

Сравните грека и римлянина, Улисса и Рема и Ромула, вскормленных волчицей. Римлянин, хотя и рожден вблизи моря, связан с землями внутри страны; грек, особенно островитянин, всегда мореходец и, подобно морю, всегда переменчив. А их языки? Греческий — подвижен и изменчив, как море, латинский — неизменен и тверд, как земля. Великие завоеватели, даже если они отправлялись с берегов и родились и воспитывались в прибрежных землях, происходят от родов, проживающих в глубине страны, на. плато или в горах. Так пересекли океан Кортес, Писарро, Орельяна…5 Другие же, жители морских берегов, становятся колонизаторами, а не завоевателями. Они делаются поселенцами, жителями колонии. Даже на собственной приморской земле они обычно создают колонию.

Эти‑то бредовые разглагольствования сей фантастической науки, которую нарекли философией истории и которую вытеснила ужасная социология, побудили автора к размышлениям о последнем приключении Дон Кихота, когда на берегу латинского Средиземного моря он одержал победу, поборов себя, что и явилось его победой. Духовное детство кончается в человеке, когда он сталкивается со смертью, понимая, что предстоит умереть; когда ему сообщает об этом зрелость, — как хорошо это знал Леопарди!6 Но Дон Кихот, у которого не было детства, с самого начала чувствовал смерть. И почувствовал он ее как славу, как бессмертие. Дон Кихот, подобно его народу почувствовал бессмертие смерти. И Тереса де Хесус могла сказать: «Умираю оттого, что еще не умираю». А вот народы–дети, хотя они и понимают (ведь не глупы же они, а некоторые даже очень умны), что должны умереть, не верят в это умом. И в любом случае, пока длится наша жизнь…

И ты чувствуешь себя погруженным в море загадок. И не приходишь к согласию с самим собой. Ведь индивидуум — одинокий, изолированный, может не быть существом единодушным, если у него не одна душа. Случается, что у него и морская душа, и земная, и душа гор. И еще другие. И борется в нем святость и героизм; ведь мы, в большей или меньшей степени, обладаем и тем и другим.

После всего сказанного вновь зададимся вопросом: бывает ли донкихотов- ское детство? Мы ведь не пытаемся создать политическую программу. И все эти рассуждения вовсе не прагматические, скорее они напоминают пролог. А это совсем другое дело.

«В ОДНОМ СЕЛЕНЬЕ ЛАМАНЧИ…»1

Этот восьмисложный зачин «Дон Кихота», за которым следует в качестве вводного предложения дактилический одиннадцатисложник,[86] из тех, что по традиции именуются одиннадцатисложниками для галисийской волынки2 и невольно усыпляют память, словно колыбельная, — этот восьмисложный зачин, который являет собою начало последнего сна, пригрезившегося испанской душе времен империи, вновь подбодрил мне дух, когда 19 сентября, в субботу, я прочел в еженедельнике «Эстампа» сообщение под заглавием «Невеста Дон Кихота», хотя речь в нем шла о предполагаемой невесте Сервантеса, что, впрочем, одно и то же. Подписано Педро Аренасом, который рассказывает об одном своем посещении Тобосо, о встречах с тобосскими женщинами и мужчинами, которых коснулась творческая фантазия Сервантеса и Дон Кихота.

Дело в том, что автору статьи рассказали о доме доньи Дульсинеи, показав ему и ключ, и окно, сидя у которого она беседовала с Сервантесом, и улицу, где завязался поединок между ним и ее поклонником, и монастырь, где она приняла постриг, когда ей запретили выйти замуж за ее избранника. Отсюда видно, что Дон Кихот оставил на своей родной земле зерна высокой страсти, которая привела его к чтению рыцарских романов. Затем автор статьи повстречался с доном Хайме де Пантохой, бывшим алькальдом Тобосо и «весьма начитанным сервантистом», и: «Стало быть, Дульсинея существовала?» — восклицаем мы, сбитые с толку этим свидетельством. «Неоспоримый факт», — отвечает сеньор Пантоха. И начинает рассказывать о своих исследованиях.

Как видим, речь идет не о той Альдонсе Лоренсо, в которую был влюблен Хитроумный идальго, а о другой, но — «неоспоримый факт» — существовавшей, потому что есть люди, верящие в это. Ведь для веры неважно, существовала ли какая‑то духовная или историческая сила, но важно, существует ли она сейчас. Когда апостол Павел по дороге в Дамаск, осиянный светом с неба, упал, он услышал голос, говорящий ему: «Савл, Савл, что ты гонишь меня?» — и почувствовал тогда, что Христос существует.3 История вовсе не то, что произошло материально, а то, что смертные вообразили происшедшим и передали нам, а мы продолжаем верить в это и говорить, что так случилось. Или, скорее, история не тот сон, который кончается, а тот, который остается, потому что происходит это не в материальном времени, а в ином. И какой глубокий смысл во фразе, кочующей сейчас из уст в уста: «У меня не было времени в самом материальном смысле слова»: «не было в материальном смысле», то есть ни секунды, — вот вам выражение, весьма выразительно выражающее основы исторического материализма!

Дон Кихот и Санчо являются людьми из плоти, крови и костей и при этом существуют духовно, исторически, нематериально, благодаря Сервантесу, а он тоже существует исторически, нематериально, бессмертно, благодаря им обоим. Сервантес когда‑то жил реально, сейчас он тоже живет, но не материально, и точно так же дело обстоит с Дон Кихотом — он живет и реально, и нематериально. А как же донья Дульсинея, столь реальная для жителей сегодняшнего Тобосо, Дульсинея сеньора Пантохи? «Факт бесспорный», — говорит последний. Да, как любой миф. И Дон Кихот, и Санчо, и Домине Кабра, и Сехисмундо, и дон Альваро, и дон Хуан Тенорио — все это мифы, каковыми являются и Сервантес, и Кеведо, и Кальдерон, и герцог де Ривас, и Соррилья,4 вот так‑то. Из национальной литературы — а история это всего лишь литература — возникает мифология, а из мифологии — религия. И нужно веровать, ведь не случайно говорится, что выигрывает битву тот, кто верует, что выиграл. И заставляет верить в это других, если сам верит.

Недавно мы проезжали по дороге на Эльду по случаю празднования столетия еще одного национального мифа, Кастелара,5 и остановились в местечке недалеко от Тобосо, где находится так называемый Постоялый двор Дон Кихота. Но мы увидели не реставрацию, а удивительное изобретение, где впору мечтать о Сервантесе и о Дон Кихоте, беседуя с ними; оба так мифологичны, так историчны, так живы! Доброе ламанчское вино, благородное и прозрачное, которым нас угостили, научит тех, кто станет его пить, — я‑то предпочитаю воду — грезить, а не спать. В настоящее время тобосцы, кажется, начинают мечтать, благодаря сеньору Пантохе, о донье Дульсинее Тобосской. Ну а… исследование? Нет, нет, никаких исследований! Не стал же Дон Кихот исследовать, существовал ли Амадис Галльский, он ощущал его в себе. Будем придерживаться мифологии!

В Сервантесовской библиотеке Тобосо находятся книги с дарственными надписями и автографами Муссолини, Гинденбурга, Макдональда, Масарика6 — людей, которые уже становятся мифами; имеются подношения мифической, символической и мистической Дульсинее, воскресшей в одном селенье Ламанчи, имени которого мы уже не сможем забыть. В Ламанче, где так широк горизонт, где так легко мечтать среди виноградников под чистым голубым сводом или под балдахином из туч, в которых ветер рисует очертания мифологических героев, а солнце, на закате, зажигает их, чтобы мы грезили о других мирах.

Так будем же создавать мифологию, решимся на «безапелляционную отвагу утверждать свое», ту отвагу, «которая, — как сказал Эса де Кейрош в конце своей «Реликвии»,7 — твердой стопой попирая землю либо смиренно возводя очи горе, посредством всемирной иллюзии созидает науки и религии». И не нужны нам ученые исследования, которые вообще‑то служат только для того, чтобы отрицать и отвергать. Во время своего недавнего визита в нашу нынешнюю республиканскую Испанию мсье Эррио, тоже из породы исследователей, в беседе с нашим премьером,8 как последний поведал в Кортесах, вспомнил жутковатое каприччо Гойи, где изображен мертвец, вылезающий из могилы с листком, на котором начертано одно только слово, итог загробных его исследований: «Ничто!».9 Самое исконное и самое подлинное испанское слово «nada», так же как созвучное с ним испанское слово «gana».[87]'10 Ведь о том, что такое «ничто» и «небытие», Гойя знал не хуже, чем земляк его, Мигель де Мол иное, — какие люди эти двое и какие мифы они создали! — Мигель де Молинос, тот самый, который рекомендует нам признать и свое ничтожество, и небытие и отдалиться даже от Господа Бога.11

Будем же извлекать из небытия — а это и значит творить — мифологию, тем паче в наши дни, когда мы творим миф об Испанской демократической республике трудящихся всех классов.12 Ведь история этой республики когда‑нибудь в будущем попадется на глаза и в руки исследователям, не обремененным трудами, большим эрудитам и врагам мечтаний, и они постараются доказать, что подобная республика не существовала в отдаленном прошлом, коим станет для них наше настоящее. Или уж коли существовала, то была совсем не такою, как та, которую представляем себе мы, творящие ее ныне в мечтах и снах. Как знать!.. Уж эти мне эрудиты!.. Однако «уснем же, душа, уснем»,[88]13 ибо лишь во сне существует сновидение. И никакие исследователи будущих времен не смогут изгладить из памяти людской бессмертную мифологию.