Смех как зрелище

115

святоша, «мудрый безумец» или убогий дурачок, подвижник или притворщик. Поэтому действие юродства с его драматическим, страстным напряжением и парадоксальностью разыгрывалось снова и снова, пока иные времена, иные аксиомы и иные зрелища не отодвинули его в область предания.

ЮРОДСТВО КАК ОБЩЕСТВЕННЫЙ ПРОТЕСТ

Связь юродства с обличением общественных пороков осознана давно. Она постоянно подчеркивалась агиографами, на нее недвусмысленно указывали иностранные путешественники XVI‑XVII вв., в частности такой внимательный и вдумчивый автор, как англичанин Джильс Флетчер. Наблюдая русское общество в царствование Федора Иоанновича, Флетчер заметил и особо отметил юродивых: «Их считают пророками и весьма святымимужами, почему и дозволяют им говорить свободно все, что хотят, без всякого ограничения, хотя бы даже о самом боге. Если такой человек явно упрекает кого‑нибудь в чем бы то ни было, то ему ничего не возражают, а только говорят, что заслужили это по грехам… В настоящее время, кроме других, есть один в Москве, который ходит голый по улицам и восстановляет всех противправительства, особенно же против Годуновых, которых почитают притеснителями всего государства… Блаженных народ очень любит, ибо они, подобно пасквилям, указывают на недостатки знатных, о которых никто другой и говорить не смеет».[114]

В новое время представление о юродивых–обличителях стало одним из стереотипов русской культуры, который утвердился и в искусстве, и в науке. Этот стереотип получил ясное и блестящее выражение в лекциях В. О. Ключевского. «Духовная нищета в лице юродивого, — писал он, — являлась ходячей мирской совестью, „лицевым"в живом образе обличением людских страстей и пороков и пользовалась в обществе большими правами, полной свободой слова: сильные мира сего, вельможи и цари, сам Грозный терпеливо выслушивали смелые, насмешливые или бранчивые речи блаженного уличного бродяги, не смея дотронуться до него пальцем».[115] Эти слова историка могут служить комментарием к вымыслу художника — к пушкинскому Николке Железному Колпаку. У Пушкина обижаемый детьми юродивый — смелый и безнаказанный обличитель детоубийцы Бориса Годунова. Если народ в драме Пушкина безмолвствует, то за него говорит юродивый — и говорит бесстрашно.

Безнаказанность опять‑таки сближает юродивых с европейскими шутами (этот мотив находим уже в «Персевале» Кретьена де Труа).

116

«Международное право средневековой Европы гарантировало их (шутов, шпильманов, жонглеров, —А. П.) неприкосновенность… Оттуда мотив переодевания шпильманом, жонглером, чтобы проникнуть в неприятельский лагерь, избежать преследования и т. п.».[116]

Разумеется, безнаказанность юродивых–обличителей была скорее идеальной, нежели действительной. На практике право поругания мира признавалось и уважалось лишь в известных пределах, пока инвективы «Христа ради юродивого» касались «малых сих». Как только они затрагивали интересы сильных людей, положение юродивого становилось двусмысленным и опасным: теперь только от богобоязненности или снисходительности власть предержащих зависела его свобода и даже жизнь. «Иногда случается, — говорит Джильс Флетчер, — что за такую дерзкую свободу, которую они позволяют себе, прикидываясь юродивыми, от них тайно отделываются, как это и было с одним или двумя в прошедшее царствование за то, что они уж слишком смело поносили правление царя».[117] В первые годы раскола власти казнили нескольких юродивых, защищавших старую веру: на Мезени — Федора, в Холмогорах — Ивана, в Пустозерске — Киприяна, которого полвека спустя выго–лексинский поэт почтил такой эпитафией:

Киприан добрый в главу усечеся,