Кукла и карлик. Христианство между ересью и бунтом

Если «террористы» готовы разрушить наш мир из любви к другому, наши борцы с террором готовы разрушить собственный демократический мир из ненависти к мусульманскому другому. Джонатан Алтер[9] и Алан Дершкович[10] так ценят человеческое достоинство, что ради его защиты они готовы узаконить пытки — крайнее унижение человеческого достоинства…

Когда Алан Дершкович5 не просто клеймит то, что он считает нежеланием международного сообщества противостоять терроризму, но также провоцирует нас «поразмыслить о невообразимом» — вроде легализации пыток, об изменении законов таким образом. чтобы в исключительных обстоятельствах суды могли иметь право выдавать «ордер на пытки» — его аргументам не так легко противостоять, как кажется на первый взгляд. Во-первых, разве пытки «невообразимы»? А разве они не применяются всегда и повсюду? Во-вторых, если следовать утилитарной аргументации самого Дершковича, разве нельзя обосновать законность самого террора? Если дозволено пытать террориста ради получения информации, которая может предотвратить гибель многих невинных людей, почему же нельзя полностью согласиться с террором, по крайней мере направленным против полиции и военных, ведущих неправедную оккупационную войну, если это может предотвратить насилие еще большего размаха? И вновь мы здесь имеем замечательный пример гегелевской оппозиции В-себе и Для-себя: «для себя», по отношению к своим явным целям, Дершкович, конечно, яростно нападает на терроризм — однако «в себе или для нас» он поддается соблазну терроризма, поскольку его возражения против терроризма уже одобряют его базовую предпосылку.

Вообще говоря, разве это не соответствует постмодернистскому пренебрежению высокими идеологическими Понятиями, представлению о том, что в наши пост-идеологические времена, вместо того чтобы попытаться изменить мир, нам следует изменить самих себя, весь наш внутренний мир посредством вовлечения в новые формы (сексуальных, духовных, эстетических…) субъективных практик? Как выразился Ханиф Курейши[11] в интервью по поводу своей «Интимности»:

«Двадцать лет назад пытаться совершить революцию и изменить общество было политичным. ныне же политика спускается в подвал, где два тела занимаются любовью и тем самым вновь создают весь мир»…

Встречаясь с подобными высказываниями, нельзя не вспомнить старый урок критической теории: когда мы пытаемся сберечь подлинную интимную сферу частной жизни от наступления инструментального/объективированного «отчужденного» общественного обмена, само приватное превращается в полностью объективированную «потребительскую» сферу. Уход в приватное означает сегодня согласие с формулами приватной аутентичности, которые плодит современная индустрия культуры, от уроков духовного просветления и последних культурных и иных мод до занятий джоггингом и бодибилдингом. Окончательной истиной ухода в приватное являются публичные исповедания об интимных тайнах в телевизионных шоу: возражая против такого типа приватного, следует подчеркивать, что единственный способ вырваться из оков «отчужденного» потребительства в наши дни состоит в изобретении новой общности. Сегодня более чем всегда актуальны уроки романов Маргерит Дюра: способ — ЕДИНСТВЕННЫЙ способ — иметь полные и приносящие удовлетворение ЛИЧНЫЕ (сексуальные) отношения — не у той нары влюбленных, которые глядят друг другу в глаза, забыв про мир вокруг них, но у той пары, что, держась за руки, глядит на что-то вовне, на третью точку (на Дело, за которое они оба сражаются и которому оба преданы). Конечным результатом глобализованной субъективации является не исчезновение «объективной реальности», но исчезновение самой нашей субъективности, превращение ее в мимолетную причуду, в то время как общественная реальность продолжает существовать. Хочется парафразировать знаменитый ответ О'Брайена на вопрос Уинстона Смита о существовании Старшего Брата («Это вы не существуете!»): правильный ответ на постмодернистское сомнение в существовании Старшего Другого заключается в том, что не существует сам субъект… Не удивительно, что в нашу эпоху, основная претензия которой наилучшим образом была схвачена в названии недавнего бестселлера Филиппа МакГро «Мое Я имеет значение»[12], где он учит нас «творить жизнь изнутри наружу», получает свое логическое дополнение в книгах с названиями вроде «Как полностью исчезнуть» — руководствах по тому, как стереть все следы своего былого существования и полностью «обновиться»6. Именно здесь можно проследить разницу между подлинным дзеном и его западной версией: подлинное величие дзена состоит в том, что его нельзя низвести до «внутреннего путешествия» в чье-то «истинное Я»; цель дзеновской медитации прямо противоположна — это полное опустошение Я, признание того, что невозможно обнаружить никакого Я, никакой «внутренней истины». Чего никак не может признать западный буддизм, так это того, что конечной жертвой «путешествия в свое Я» является само Я. Вообще говоря, не в этом ли состоит урок, который преподносят нам Адорно и Хоркхаймер в «Диалектике просвещения?» Конечной жертвой позитивизма являются не путаные метафизические понятия, но сами факты; решительное стремление к секуляризации, поворот к обыденной жизни превращает эту жизнь в «абстрактный» анемичный процесс — и нигде это парадоксальное переворачивание не ощущается столь непосредственно, как в творчестве де Сада, у которого безудержные притязания сексуальности, лишенной последних намеков на духовную трансценденцию, оборачиваются механическим упражнением без всякой подлинной чувственной страсти. И разве нельзя разглядеть аналогичное переворачивание в тупике сегодняшнего Последнего Человека тех «постмодернистских» личностей, которые отвергают все «высшие» цели как террористические и посвящают жизнь выживанию, полному все более утонченных и возбуждаемых искусственно мелких радостей?

В психоанализе, возможно, крайний случай подобного переворачивания обнаруживается в возникновении так называемого анального характера, когда маленький ребенок отказывается испражняться по мере надобности, предпочитая хранить все в себе, поскольку не хочет лишаться дополнительного удовольствия делать это на своих условиях. Он вырастает скупердяем, субъектом, посвятившим жизнь накоплению сокровищ, он не позволяет себе никаких затрат, никаких удовольствий — все должно служить цели накопления… Парадокс в том, что, когда ребенок отказывается от «кастрации» (от уступки ценного отделяемого объекта), он вступает на тропу, которая завершается его полной самокастрацией в реальности; иначе говоря, его отказ от передачи избыточного объекта обрекает его на запрет получать удовольствие от любого другого объекта. Иначе говоря, его отказ подчиниться требованию реального родительского Другого (вести себя соответствующим образом в туалете) приводит к господству бесконечно более жестокого Другого, интернализованного суперэго, которое будет полностью распоряжаться его затратами. И это вновь возвращает нас к честертоновскому принципу Радости-под-Условием: отказываясь от основополагающего исключения (отдачи избыточного объекта). скупердяй лишается ВСЕХ объектов.

Возможно, основной вид этого парадоксального переворачивания у Честертона — это переворачивание магии и реальности: по Честертону, реальность и магия отнюдь не являются противоположностями — величайшая магия сокрыта в самой реальности, в факте того, что мир так удивительно разнообразен. То же самое касается диалектического напряжения между повторением и творчеством: следует отринуть ложное представление о том, что повторение означает смерть, механический автоматизм, в то время как жизнь состоит из разнообразия, удивительных перемен. Величайшее изумление, величайшее доказательство божественного творчества состоит в том, что ОДНО И ТО ЖЕ повторяется вновь и вновь:

«Солнце встает каждое утро, а я нет, но такое разнообразие вызвано не моей активностью, а моей ленью, может быть и так, что солнце охотно встает каждый день, ибо ему это не в тягость. Обычность, рутина всегда основана на избытке, а не на недостатке жизни. […] Малыш ритмично топочет от избытка, а не от недостатка сил. Дети полны сил, они свободны, они крепки духом, потому им и хочется, чтобы все повторялось. Они твердят: „Еще!“, и взрослые слушаются, пока не падают от усталости — ведь взрослые недостаточно сильны для однообразия. А вот Бог, наверное, достаточно силен. Наверное, Он каждое утро говорит „Еще!“ солнцу…»7

Это то, что Гегель называл диалектическим совпадением противоположностей: однообразие как ярчайшая индивидуальность; повторение, требующее высочайшего творческого усилия… Разве таким образом Честертон не предлагает нам ключ к разгадке странного ацтекского обряда человеческих жертвоприношений, совершаемого для того, чтобы назавтра вновь встало солнце? Такой подход становится понятным, когда нам удается осознать бесконечное усилие, требуемое для поддержания этой бесконечной повторяемости. Возможно, относительно чуда непрерывного повторения решающее значение имеет тот факт, что, говоря о нем, Честертон непреднамеренно использует слово «боги»8: разве такой подход к неустанному повторению не как к слепому автоматизму, но как к чуду высшего усилия волн не является в глубине своей языческим? Пусть на ином уровне, но то же наблюдение было сделано много лет назад смышлеными марксистами: при «естественном» ходе событий все меняется, поэтому истинную сложность представляет не объяснение социальных перемен, но, напротив. стабильность и постоянство. Не почему рушился социальный порядок, а каким образом ему удавалось восстановить стабильность и выживать среди всеобщего хаоса и изменчивости? Например, каким образом христианству, гегемонистской идеологии Средневековья, удалось пережить подъем капитализма? И разве это не верно по отношению к антисемитизму? Его существовании на протяжении столь различных общественных формаций и способов производства — при феодализме, капитализме, социализме — вот настоящая тайна, которая нуждается в объяснении.

Для Честертона главный христианский урок волшебных сказок состоит в том, что он насмешливо называет «доктриной Радости-под-Условием»: «В сказке всегда говорится: „Ты будешь жить в золотом и изумрудном дворце, если не скажешь „корова““ или „Ты будешь счастлив с дочерью короля, если не покажешь ей луковицу“. Мечта всегда зависит от запрета»9. Почему же тогда это, по всей видимости, произвольное сингулярное условие всегда ограничивает всеобщее право на счастье? Вот глубоко гегельянское решение Честертона: «отчуждение» от всеобщего права, или закона, происходит для того, чтобы напомнить нам, что всеобщее Добро, к которому мы получаем доступ, не менее случайно, чем и все остальное: «Если Золушка спросит: „Почему я должна в двенадцать уйти с бала?“ крестная ответит: „А за что ты идешь на бал?“»10 Произвольное ограничение призвано напомнить, что сам объект, доступ к которому ограничен, дается нам благодаря непостижимому, произвольному чуду божественного дара и тем самым подкрепляет чудо возможности получить этот дар: «Верность одной женщине — недорогая плата за то, чтобы увидеть хоть одну женщину. […] Оскар Уайльд сказал, что закаты никто не ценит, потому что за них нельзя заплатить. Он не прав: мы можем заплатить тем, что мы — не Оскар Уайльд»11.