Кукла и карлик. Христианство между ересью и бунтом

Проблема Бугби в том, что он одобряет эту эдипизацию — точнее, он считает, что ее одобряет Лакан:

«Функция отцовской метафоры заключается в подчинении желания Матери (которая представляет собою порядок Вещи) закону Отца (который объемлет всю знаковую систему целиком, структуру символического порядка)»5.

Для Бутби исходным фактом является разрыв между реальным телесных страстей, их подвижностью, и устойчивостью воображаемых идентификаций, которые координируют идентичность субъекта; есть два способа обращения с чрезмерностью реального, ужасающей бездной того, что присутствует внутри образа как его потустороннее — либо вступать с ним в прямую конфронтацию, либо опосредовать его символически. Но здесь Бутби совершает проблематический ход, отождествляя Реальное с открытым горизонтом значения, с ускользающим невыразимым ядром потенциальности значения, с тем, что мы в действительности хотим сказать, но никогда не можем полностью выразить:

«Реальное — это размеры das Ding, того, что в другом больше его самого. Это то измерение, которое не усваивает образ, полностью оживает в каждой записи означающего, в чрезмерном изобилии значения, в силу чего каждое высказывание говорит больше, чем предполагалось сказать»6.

Вместо травматической неподатливой Вещи, с которой невозможен никакой обмен, никакая коммуникация, мы, таким образом, вступаем в область символических обменов, внутри которой реальное предстает как недостающая ускользающая конечная точка референции, вызывающая бесконечное перемещение означающих. Следовательно, Бутби идентифицирует Реальное с фаллосом в качестве Главного Означающего: как означающее фаллос соответствует «чрезмерному изобилию значения», потенциальности значения, ускользающей от любой определенной сигнификации… Однако в этом и заключена проблематичность данной версии: она предполагает, что Лакан проповедует фаллическое jouissance в качестве символизации/нормализации досимволического чрезмерного jouissance (М)Другого — но такова ли на самом деле позиция Лакана? Является ли символическая кастрация конечным горизонтом его мысли, за которым существует лишь недоступная бездна (М)Другого, реальность конечной Ночи, которая стирает все различия? Чтобы найти правильный подход к этому вопросу, требуется продумать понятие Реального.

Основную характерную черту XX века Ален Бадью определяет как «страсть к Реальному (la passion du reel)»: в противоположность XIX веку с его утопическими или «научными» проектами и идеалами, с его планами на будущее, XX век стремится предъявить саму вещь, напрямую реализовать долгожданный Новый Порядок — или, как сказал Фернандо Пессоа:

«…не старайся строить в том месте / которое, по твоему мнению, располагается в будущем, / которое обещает тебе наступление завтрашнего дня. Реализуй себя сегодня, не жди. / Твоя жизнь — это ты сам».

Главным и определяющим опытом XX столетия был непосредственный опыт Реального, отличающегося от каждодневной социальной реальности, — Реального с его крайним насилием как ценой, которую приходится платить за освобождение от лживых слоев реальности7. Уже в траншеях Первой мировой Эрнст Юнгер приветствовал бой лицом к лицу как подлинное интерсубъективное столкновение: подлинность состоит в самом акте насильственной трансгрессии, от лакановского Реального — той Вещи, с которой сталкивается Антигона, когда нарушает закон Города, — до батаевского эксцесса.